Выбрать главу
Михаилом Сушковым».

26 июля, в день получения известия о гибели племянника, Александр Храповицкий сделал в своем дневнике следующую запись:

«За несносную зубною болью не ходил вверх. Почту Московскую читал Попов[14] и приходил ко мне, по приказу Ея Величества, показать рапорт князя Прозоровского о смерти племянника моего Михайла Сушкова. Он в комнате своей повесился, и тут же копия с его письма к брату Михайле Вас. Храповицкому. Буде верить словам Попова, то сказано: вот какое воспитание! Не вкоренен закон христианский».

Более о смерти племянника Храповицкий не написал ни слова.

Брат же его, Михаил Храповицкий, узнав о самоубийстве племянника 30 июля, вообще даже не помянул о нем и предпочел записать в дневнике продолжение своих абстрактных философствований.

Однако письмо юноши именно к нему считается завещанием Сушкова, наиболее ясно разоблачившим своего автора, оно же стало своеобразным памятником русской литературы конца XVIII в.

«Милостивый Государь Дядюшка Михайло Васильевич.

Могли ли вы ожидать такова известия, вы, который видели меня за несколько недель; мне наскучила жизнь, и прежде, нежели дойдет к вам сие письмо, я уже не в силах буду писать другое. Однако ето все для вас загадка, и так вот пояснее. — Состояние мое давно меня тяготило, но тяготило так, как философа. Я видел мои недостатки и невозможность батюшкину мне помочь; словом сказать, я видел, что не могу жить в свете, где предразсудки велели бы меня презирать и где бедность весится наравне с злодейством. — Конечно, надлежало бы мне презреть мысли таких людей, но простите пылкость моих лет, которые дозволяли мне разпознавать мечту нами водящую, но понуждали, однако ж, бродить зажмурившись с другими. — Долго я строил замки на воздухе; то ли полагался на выгодную женитьбу, то надеялся на личныя приятности, то ожидал произойти способностью ума; однако ж все ето еще далеко, не говоря что, может быть, и никогда бы не было; но сколько ж бы жолчи я выпил прежде, нежели достигнул бы моих предприятий, и тому, кто в ребяческих летах начал его чувствовать, гораздо лучше принять минутное лекарство, нежели ожидать чрез сорок лет облегчения, когда уже меня ничто не будет льстить. — Я не был создан, чтобы пресмыкаться, или, как говорят по-французски, croupir dans le neant (погрязнуть в ничтожестве). Иногда приходило мне в мысль влюбиться, и подлинно ето единственное средство могло бы меня привязать к свету, в котором я бродил, как в лесу. Просыпавшись, не иметь приятной цели для наступающего дня, ложиться, не надеясь быть веселея завтра, — ето довольно тяжкое положение. К нещастию и етова способа мне недоставало. Я не нашел предмета, который бы мог заменить мне вселенную, и сему причиной было, как я воображал, мои лета, мои недостатки, не допускавшие меня блистать пустяками, а может быть, и недостаток моих достоинств. А когда такая мысль мне приходила, то раздражала мое самолюбие, разрывала мне сердце. — Ныне, оставшись один в Москве, я имел время довольно обдумать все сии обстоятельства, окружающая меня пустота, уединение, в котором ничто меня не разсеевало, — ето подкрепило меня в намерении умереть, которое несколько времяни уже приходило мне в голову. Может быть, и Вертер помог мне от части, но для Бога не почитайте меня обезьяною Вертера, а еще менее безумным. — Право, во мне нет ни безумия, ни меланхолии, от которой тетушкина Агафья спрыгнула в колодезь. В самую ту минуту, как я пишу, я принужден слышать глупости Алексашки и хохотать с ним во все горло. Итак, снеся с холодным духом все причины, говорящие pour и contre, я выбрал то, что казалось мне лучше. При сем прилагаю как охотнику стихи, недавно мною зделанные.

Что наша в свете жизнь? Она претяжко бремя. Что сей прекрасный свет? Училище терпеть. Что каждый миг есть? Зло и будущих зол семя. Зачем родимся мы? Поплакав, умереть. Что злато почести? Младенчески игрушки, Которыми всегда играет смертный род. Щастлив кто в жизнь свою не покидал гремушки, Взглянул и зрит себя могилы у ворот. Но пусть бы оными играли мы без спора, Насильством не чиня один другому слез, Напротив, кто достал сего побольше сора, Тот всех пятой гнетя, главу свою вознес. Почто же цепь сию спокойным оком вижу? Сего дня ль, завтра ли она должна упасть. И так коль я себе свободы час приближу, Могу ли новую тем заслужить напасть? Не оскорблю тебя сей мыслию, владыко! Незлоблив ты, и я отца в тебе найду; А хоть навек умру, то бедство невелико, К тебе или к земле с отвагою иду…
вернуться

14

Василий Степанович Попов (1745–1822) — самый близкий человек светлейшего князя Потемкина; с 1787 г. стал личным секретарем для принятия прошений Екатерины II. В дальнейшем занимал ряд значительных государственных постов.