Диссонансом общему хору исследователей причин самоубийства Гаршина стало выступление писателя Глеба Ивановича Успенского (1843–1902), которое заложило основу для более чем столетнего представления о Гаршине — страдальце за человечество, павшем под гнетом ига царского самодержавия.
Свою концепцию гибели Гаршина Глеб Иванович построил на публикациях известного популяризатора научных знаний в России Лазаря Константиновича Попова (1851—?), выступавшего под псевдонимом Эльпе. Рассуждения писателя весьма любопытны и опять же актуальны для России XXI в.
«Теперь обратимся к выяснению вопроса о том, какие именно причины могут довести нормального, физически здорового человека до такого невероятного психического состояния?
Причин, перечисленных г. Эльпе в его научном обозрении, указано великое множество — от неумеренного употребления опия до чуткости к страху и т. д. Но мы здесь их перечислять не будем, а остановимся только на одной, имеющей для нас самое существенное значение.
«Когда ребенок, — говорит г. Эльпе, — не знает с детства себе другой клички, кроме злого, гадкого, когда отовсюду он слышит себе предсказания: <из него выйдет разбойник>, <быть ему в каторге> и т. д., то нередко он и действительно становится таковым: достаточно ничтожного повода, чтобы внушенная идея проложила себе путь в жизни. Точно так же бывает и тогда, когда ребенку внушается недоверие к своим силам, способностям, когда это внушение поддерживается в нем всем ходом его воспитания; в душе ребенка зарождается сомнение в своих силах; ему кажется, что он действительно <не может> и не способен, и затем является сознание бессилия, переходящее в слабость действия». Указав, таким образом, значение внешних влияний на отдельную личность, г. Эльпе говорит и о значении таких же внешних влияний и в психическом настроении общества и, следовательно, каждого живущего в этом обществе человека. «Когда обществу устами его авторитетнейших представителей внушается, на разные варианты, но всегда настойчиво, мысль о его слабости, беспомощности; когда печатным словом и иными способами с особенным усердием бракуется всякое начинание своего, родного; с особенным удовольствием подчеркивается и размазывается та или другая неудача; поднимается на смех малейшая попытка к самостоятельности; когда атмосфера, в которой живет и дышит общество, насыщается недоверием к своим силам; когда только и слышится: куда нам, где нам; тогда это внушаемое недоверие исподволь переходит в действительное бессилие и постепенно понижает энергию общественной жизни — деятельности, приучает общество к мысли, что оно действительно беспомощно, что оно не может жить без помочей». Оставляя в стороне особенность и качества тех внушений, которые отмечает г. Эльпе, и взяв из вышеприведенного отрывка только то, что объясняет факт нравственного общественного бессилия, мы увидим, что вообще тон общественной жизни, влияния, преобладающие в нем, однообразие и, главное, настойчивость этих влияний, разнообразие средств, которыми они проводятся в общество, и непрестанное однообразие в сущности этих влияний, — все это может развить в человеке, живущем среди этих влияний, точно такие же симптомы психического недуга, точно так же парализовать волю, привести это расстройство к тем самым последствиям, к которым приводят и другие, перечисляемые г. Эльпе, причины недуга: опиум, страх и т. д. Все эти выводы г. Эльпе делает, ссылаясь на авторитетные европейской науке имена, и мы, простые смертные, не можем сделать ничего иного, как принять их за выводы, достоверные и для нас поучительные. Попробуем же теперь, пересмотрев факты жизни и литературной деятельности В. М., отметить и в том и в другом значение внешних общественных настроений и веяний, которым он, как человек известного времени, родившийся и живший в известные годы, невольно должен был, как и все его сверстники, подчиняться и покоряться. Не значат ли что-нибудь эти веяния и внешние влияния известного времени в развитии в нем того недуга, который довел его до возможности поступать совершенно противоположно желательному?..
… В двух маленьких книжках Гаршин пережил все окружающее нас зло, пережил до последней мелочи, и, приняв в соображение размеры этого пережитого и чрезмерную впечатлительность нервов Гаршина, читатель не может не видеть, что жить и переживать то же самое, и писать на те же темы, то есть, как говорится, «разрабатывать» те же самые ужасы жизни, которые уже пережиты дотла, было решительно не по натуре, не по нервам Гаршина. Если бы какой-нибудь «прискорбный случай» удалил его из привычной обстановки жизни куда-нибудь в глушь, поставил бы его в условия совершенно иного строя жизни, отодвинул бы от нашего века на два-три столетия, — несомненно, обновление мыслей новым материалом жизни оживило бы духовную деятельность Гаршина. Но помимо того, что Гаршин вырос в Петербурге, то есть в самом источнике влияний, которым должно подчиняться общество, он должен был всю свою жизнь испытывать ту неумолимую настойчивость в неразрешимости всех тех жгучих вопросов, которые он уже пережил. Жизнь не только не сулила хотя бы малейшего движения от глубоко сознанного зла к чему-нибудь… да, хоть к чему-нибудь лучшему, но, напротив, как бы окаменела в неподвижности, ожесточилась на малейшие попытки не только хорошо думать, но и хорошо делать. Изо дня в день, из месяца в месяц, из года в год, и целые годы, и целые десятки лет, каждое мгновение остановившаяся в своем течении жизнь била по тем же самым ранам и язвам, какие давно уже наложила та же жизнь на мысль и сердце. Один и тот же ежедневный «слух» — и всегда мрачный и тревожный; один и тот же удар по одному и тому же больному месту, и непременно притом по больному, и непременно по такому месту, которому надобно «зажить», поправиться, отдохнуть от страдания; удар по сердцу, которое просит доброго ощущения, удар по мысли, жаждущей права жить, удар по совести, которая хочет ощущать себя. Десятками лет идет какое-то беспрерывное, непрестанное, неумолимо-настойчивое отталкивание человека от малейшей попытки «поступить» — вот что дала Гаршину жизнь после того, как он уже жгуче перестрадал ее горе. Немудрено после этого понять, что, загипнотизированный окаменевшей на десятки лет действительностью, подавленный неподвижностью грозных вопросов жизни, он мог, при обилии мыслей о своих к этой действительности обязанностях, потерять даже тень хотения жить во имя желательного и пришел к возможности, думая об одном, делать совершенно ему противоположное»[292].