Выбрать главу

Мама, вероятно, хотела оградить меня и от спутника с Гагариным, и от Белки со Стрелкой — симпатичных черно-белых дворняг, летавших в космос. Мама ненавидела космос, этот нелепый футуристический последний рубеж советского империализма. В пять лет мне пришлось скрывать влюбленность в Юрия Гагарина и тайком плакать, когда улыбчивый космонавт в 34 года погиб в авиакатастрофе. Но я благодарна маме, что она не назвала меня Валентиной в честь Валентины Терешковой, первой женщины в космосе. Я совсем не похожа на Валентину. Вместо этого мама назвала меня в честь одного из ее любимых стихотворений у Анны Ахматовой:

«Мне имя дали при крещенье Анна, сладчайшее для губ людских и слуха».

Анна, Аннушка, Аня, Анечка, Анька. Крестьянское Анюта и Анюточка, Нюра и Нюрочка. Или Анетта — с иронией. Или красивое Анна Сергеевна — прямо из чеховской «Дамы с собачкой». Уменьшительные формы имени Анна, каждая со своими смысловыми оттенками, неиссякаемым потоком лились с маминых губ во время беременности.

Грезы о младенце обычно достигали точки кипения, когда мама стояла в очереди за продуктами. В окружении недовольных сограждан, травящих анекдоты про Хрущева, мама составляла в уме списки продуктов, которыми она будет кормить своего маленького Анютика. Недоступных продуктов, знакомых ей только по книгам. Омар. Так благородно звучит, так по-иностранному. Пицца и пот-о-фё — обязательно. А когда ребенок подрастет — флери. В романах Хемингуэя, самого русского из американских писателей, все его пили. Да, разумеется, — флери в графине и улитки, истекающие чесночным маслом и соусом из петрушки. А потом пирожные из ее любимого Пруста. Мама называла их «мадленками» с неуклюжей фамильярностью человека, который жил и дышал Прустом, но считал, что это разновидность пирожков с вареньем.

Иногда маме везло в очередях. Она до сих пор рассказывает, как однажды с торжеством притащила домой пять кило воблы, которые растянула на весь последний триместр. Я уже упоминала воблу? Твердокаменная вобла поддерживала наших людей в революционные десятые и двадцатые, жуткие тридцатые, выжженные войной сороковые, избавительные пятидесятые и бесшабашные шестидесятые — пока Каспий не истощили настолько, что в застойные семидесятые, на которые пришлось мое детство, вобла стала дефицитом.

Любовь к вобле — пример своеобразного русского мазохизма. Она потому нам столь дорога, что есть ее — одно мучение. Сначала ею ожесточенно лупят по столу, чтобы легче снималась шкура, потом яростно сдирают окаменелое мясо с костей. Насилие над собой тоже имеется: то десну проткнешь, а то и зуб сломаешь, и все это ради того, чтобы смаковать жесткую едко-соленую полоску советского умами. Вобла — это последнее, что ела мама перед тем, как уехать в роддом № 4. Возможно, этим объясняется тот факт, что я с радостью отдам всех хемингуэевых улиток и все прустовы пирожные за полоску окаменелого рыбьего мяса.

Из роддома № 4 мама вернулась домой с желтушным младенцем, спеленутым туго, как мумия, — как и положено в тоталитарном обществе. Ее ждало все великолепие советского социалистического материнства. Колыбель, элегантная, как свеклоуборочный комбайн. Пустышки из промышленной резины, которые положено было по два часа кипятить, переписывая тем временем от руки самиздатовского доктора Спока. И пеленки, двадцать штук в день на ребенка — это не считая девяти фланелевых подгузников и целой кучи марлевых.

Это множество пеленок нельзя было просто так купить в магазине. В хозяйстве, где каждый клочок и обрезок шел в дело, все двадцать пеленок изготовили дома, нарезав и вручную подрубив старые простыни. Днем мама замачивала их в холодной воде с мыльной стружкой — она натирала на терке вонючий коричневый брусок, сдирая кожу на руках. По ночам кипятила их в пятнадцатилитровом ведре на коммунальной кухне, а потом полоскала все двадцать под струей ледяной воды из ржавого крана, пока руки не начинали отваливаться от холода. Я ощутила, каким тяжелым бременем оборачивалась любовь к ребенку, когда узнала, что мама каждое утро еще и гладила их, все двадцать. По маминым словам, она так меня любила, что была согласна на ежедневную стирку пеленок. По-моему, за это ее стоит причислить к лику мучеников советского материнства. Когда она рассказала мне об этом, я ушла спать, причитая, какой же обузой я была в младенчестве.