Нет уж. Лучше вылезем мы на озеро в следующем году четвертого июля — на моторках, на всем, что только может плавать. Напьемся на радостях и будем нырять на закате, а на набережной тоже будет праздник в разгаре, и ветерок донесет до нас запах сладкой ваты, а как стемнеет, будем мыс воды любоваться салютом, что запустят в небо пушки в Фэйри-Спрингз. И будем мы барахтаться, плескаться среди разноцветных этих огоньков, отраженных в воде, и будет нам хорошо и радостно, потому что в глубинах под нами плавает белый зверь, прекрасное доброе создание — оно радуется вместе с нами, молодое и озорное, резвится, касаясь спиной наших ног. И оно только наше, темплтонское, и больше ничье.
эпилог
И в день своей смерти думает Чудовище:
«Рыбы, рыбы, рыбы, рыбы и рыбы…
Скоро мрак рассеется, скоро солнце откроет глаза.
Станет скоро видно ему под глубинами извилистое пещеристое дно.
Только вот черной жуткой волной поднимается во всем теле чудовища боль…
Как увидит оно скоро ноги людей, барахтающиеся там наверху, на блестящей яркой поверхности, и как всегда нравилось ему наблюдать за этим барахтаньем, и как будет оно опять надеяться, что люди, чьи это ноги, вдруг забудут вынырнуть и начнут тонуть.
Как тонут люди и кричат под водой, раня булькающими своими криками слух чудовища, а потом перестают они кричать и барахтаться.
Как несется тогда чудовище с проворством мелкой рыбешки к такому вот обмякшему безвольному телу и хватает тонущего своей коротенькой ручкой.
Как разглаживается тогда искаженное страхом лицо человека, и воцаряется на нем выражение мира и упокоения.
И как любит чудовище их, этих беспомощных бездвижных человечков, как гладит их по волосам, шевелящимся словно водоросли, как прижимает их к груди, грея их тепленькими тушками свое огромное холодное тело.
И вот снова боль, жгучая нестерпимая боль…
И как иногда эти крохотные мертвые человечки срываются с привязи из водорослей, которыми опутало их чудовище, с тем чтобы они не всплыли на поверхность, ибо даже когда они синеют и лишаются плоти, чудовище все равно любит их.
Даже когда остаются от них одни только отполированные водой и водорослями блестящие кости, чудовище все равно любит их.
И опять боль, боль, боль, ужасная нестерпимая боль…
И когда остаются у чудовища только эти хрупкие косточки, оно бережно берет их и стаскивает к отмели у каменной башни, что соорудили люди всего каких-то два сердечных удара назад, и там хранит чудовище свои сокровища, заботливо очищает их от озерной грязи и укладывает осторожно рядами в илистое дно.
Вот опять пришла боль…
И издает тогда чудовище трубный звук, и трехмесячный запас воздуха вырывается из его пасти, устремляясь к поверхности озера пузырящимся булькающим столбом.
И не хватает сил чудовищу преодолеть расстояние от мрачных подводных глубин к яркому свету, чтобы снова набрать там в грудь воздуха.
Боль теперь все сильнее, приступы ее все чаще, все крепче и мрачнее…
И вспоминает чудовище звуки, что слушало по ночам, звуки Темплтона, звуки жизни людей — как они дышат, двигаются, говорят — и звуки рыб, что обитают в древесной листве.
Совсем почернела боль…
И вот уже меркнет взор чудовища, и силится оно всплыть на просвет.
А вот и последняя мучительная корча.
И какое-то маленькое незнакомое существо с такой же длинной шеей и такими же короткими ручками, подплыв к расползающемуся пятну крови, смотрит удивленно, моргая любопытными пытливыми глазками.
Большое древнее чудовище и чудовище-малыш смотрят друг на друга.
Устремляется кверху, всплывает большое чудовище, успевая только заметить на прощание, как малыш щелкает чернозубой пастью, хватая проплывающую мимо рыбешку.
И пока опускаются складчатые веки большого чудовища, звучит у него в ушах воспоминание о музыке, что всегда была там, за поверхностью, — об этом сложном и причудливом смешении звуков ветра, человека, животных и всякого другого.