Выбрать главу

— Или в одну комнату квартиранта пустите, — подпела ей круглолицая с утиным носом и в ши­рокой шляпе. — Каждый месяц — прибыток.

— От телефона откажись! — буркнула дряблая гражданка неопределенного возраста.

Но бабуля не озлилась. Ей будто даже нрави­лось внимание:

— Квартира старая, комнаты проходные — та­кую не разменяешь, а если пустить кого — по го­ловам ходить? А телефон... Полподъезда по нему скорую вызывает или милицию, если что.

Она огляделась, ожидая новой реплики. Но ее не последовало. Тут каждой было о чем попла­каться.

Толстенькая, с веселыми упругими щечка­ми женщина говорила кивавшей ей русоволосой женщине в очках о своих сорванцах-близнецах. За ними, мол, глаз да глаз нужен: то подерутся, то соком обольются, то игрушку не поделят, то разло­мают чего-нибудь. Поэтому дом в запустении: ни пожрать сварить, ни постирать, ни пропылесосить. И пока муж не вернется, приходится пасти паца­нов, не отвлекаясь.

А муж — тоже не подарок, день на день не приходится. Когда придет слегка навеселе, только пивком после работы побалуется. А то — на бровях. И что с ним ни делала: и просила, и скандалила, и молчала неделями — хоть кол на голове теши. Муж, хоть и рукастый, но производство подыхает. Он машинки детские из железа штампует. Они, конечно, прочные, но дорогущие. Народ китайские предпочитает. Они пластмассовые, дешевые, да и яркие, и легкие. Их за ту же цену три купишь. Вот наших и не берут. А они их все клепают и клепают. Назло рынку и врагам. Но без зарплаты. А простой штопор — только из Китая.

—  Я со своего, — вдруг сиплым басом от­кликнулась собеседница, — выбила клятву: чтоб с работы приходил трезвый. Теперь сама с ним пью, чтоб ему меньше досталось. Денег — едва на еду хватает. Ни одежку дочке купить, ни игрушку. О себе и речь не идет. Вот, обноски донашиваю. Так что выпивку покупать не на что, — вздохнула сиплоголосая. — Приходится самой гнать.

На нее тут же окрысилась моложавая, лет сорока, бабушка:

—  Вот такие дуры и спаивают наших сыно­вей!

Страсти накалялись стремительно, и столь же резко гасли. Ночь была долгой, а жалобы — еще длинней.

Быков искоса присматривался к невысокой, коротко остриженной блондинке.

—   А мы вчера в зоопарке были... Там обезь­янка родила. Так вокруг нее и врачи, и ученые. И народ с лакомствами. И мэр к ней регулярно при­езжает, чтобы проведать...

—   Он не к ней. Он туда листовки печатать подметные приезжает. У него там та-акие подвалы! А в них — типография для грязной рекламы про­тив соперников, на прошлых выборах мой Женька разносил, хорошо получал

— Нет-нет, я сама — правда, издали, ближе не подпустили — видала его возле клеток. Стоит, на обезьянку ту любуется. А она сытая, довольная. Еще не каждый банан жрет, выбирает... Неужели, думаю, моя дочь — человечек все-таки, она ж и на них работать будет, - заслуживает меньше внима­ния, чем эта... Ну, все-таки, животное же?

— Хэ, — то ли усмехнулась, то ли поперхну­лась заботившаяся о молодежи старушка. — Срав­нила тоже. То — обезьяна. Их у нас раз, два, и обчелся. А детей... Как грязи.

— Грязь мы и есть, — убийственно спокойно подтвердила молодая бабушка, не любившая само­гонщиц.

В ее голосе не было ни капли осуждения или жалобы. Одна хладнокровная констатация факта:

— Те садики, что поновее, они распрода­ли. Старые рушатся. На ремонт и строительство зоопарка знаешь, сколько ушло? Сто пятьдесят миллионов. Сто пятьдесят. Это минимум. А на все детские садики? Ноль. Вот просто ноль и — все!

— А ты ее в зоопарк сдай, — хихикнула сип­лая мамаша. — И сыта будет, и под присмотром.

— Сама своего сдавай!

— Моего не возьмут, — с неподвижной ухмыл­кой ответила сиплая. — Моему в роддоме бедро сломали. Он по веткам скакать не сможет.

Быков уже жалел, что пришел сюда один, без кого-нибудь со скорой. Как тут найти, не испугав и не разозлив толпу, эту Риту — непонятно.

Даже воздух тут, казалось, был соленым и липким, как кровь, и секущим, как лопнувший трос.

Весь этот неряшливый двор с казематоподобной зарешеченной берлогой чиновников предназна­чен внушать этим людям, что они — ничтожества, потомственные неудачники. Внучки, дочери, ма­тери и бабушки неудачников. И ничего, дескать, кроме как вымаливать милость у тех, кто преуспел, им не остается. Вранье.

Это им, этим бабам, которым право рожать, как дышать, дано самим Богом не в обмен на что-то, а просто так, само по себе — и платятся налоги.

Им, матерям и бабкам, тупым и прозорливым, грешным и святым, предназначены деньги из каз­ны, а не жиреющим ворам и жополизам.

Но пока люди не умеют брать положенное им, человекообразные приматы всегда будут у кассы первыми.

В такие минуты Быков понимал коммунис­тов-экспроприаторов.

И совсем не по-христиански, мстительно подумалось ему, глядевшему на теток, жалко и злобно судачивших в надежде на милость дармое­дов-чиновников:

уж чего-чего, а подвалов и для захребетников, и для их выкормышей в Екабе хватит.

С детсадиками, зарплатами и пенсиями — да, со всем этим тут напряженка. А вот с подвалами

— нет. Больше того, закономерность железная: чем меньше заботы о детях бедняков, о стариках и о рабочих, тем больше спрос на подвалы для богачей и правителей.

И несколько приврал Пушкин. Пусть русский бунт и беспощадный, но совсем не бессмысленный. Нет. Кипит же он, «разум возмущенный». Значит, кто-то его подогрел, подкипятил. Вот и бурлит

— пока огонь не потушат, или крышку не сорвет. Таков закон природы. Природа не терпит пустоты. В том числе: в желудках и мыслях народа.

И самоубийственно считать, что твой талант править или делать деньги — твоя заслуга. Это твоя обязанность служить другим. Поэтому и кара за ее невыполнение кошмарна.

Жить хочешь? Детей своих, которых пота­щат в подвал на расстрел, тебе жалко? Тогда не плюй на чужих. Не дразни, не озверяй людей.

Не корми, не разводи паразитов в высоких кабинетах.

Не финансируй тех, кто с простым людом, как с быдлом. А уж коли любишь казнокрадов, то не обессудь. И не надейся укрыться за границей. Кладбища Азии, Европы и Америки забиты рус­скими нищими, мнившими себя умниками.

Ничего себе смысл?

Не хуже прочих.

Вот только не доходит. О Ходынке не каждая учительница истории помнит, а ведь из-за нее сов­ременники окрестили будущего святого Николаем Кровавым. И никого это не колышет. Возможно по­тому, что история в Екабе нарезана и разгорожена: площадь 1905-го года, память о другом Кровавом воскресенья — у порога царского семейства — сама по себе; храм на крови этого семейства — сам по себе.

Причины — отдельно, следствия — отдельно.

Потому опять и опять: одни жируют и драз­нят народишко, другие — рядом, закипают, кипят и бунтуют.

Ох, быть и знаменитому рыжему Чубчику сначала мучеником, а затем через сколько-то лет - святым!

Конечно, оправдания убийствам быть не мо­жет.

Но вот объяснение...

«Боже! — опомнился Василий от морока в ро­зовом тумане. — Прости меня, грешного!» Но мыслям-то не прикажешь.

— Тут девочке плохо! Расступитесь, дайте воз­духа! — загомонили в углу двора районо. — Есть хоть, врач-то? Вызовите скорую!

В суетящуюся толпу умело ввинтилась невы­сокая, в темном платке по шею, молодая женщи­на:

— Дайте пройти! Я на скорой работаю. Что тут случилось?

Когда сморенную обмороком тетеху, на седь­мом месяце попершуюся устраивать в садик пер­венца, привели в чувство, помогавшая ей девушка закурила в сторонке.

Быков подошел к ней и спросил:

— Простите, у вас какой номер?

—Шестнадцатый, — машинально отрапортова­ла Рита, и лишь потом насторожилась. — А вам-то чего?

—Да я слышал, что мест только восемь... Мо­жет, и ждать нет смысла?

—А у вас какой номер?

—Сто тридцать семь.