— Так вот ваша хваленая чувствительность!.. — говорила она. — Уж я знала, что нельзя ожидать от вас уважения и привязанности к родственникам, которые относятся к вам, как к родной дочери.
— Простите, тетушка, — кротко возразила Эмилия, — не в моей натуре хвастаться, а если бы и было, то я не стала бы хвалиться чувствительностью — качеством более опасным, чем желательным…
— Ну, хорошо, хорошо, не стану с вами спорить. Но, как я уже говорила, Монтони угрожает мне насилием, если я дольше буду отказываться подписать отречение от моего имущества: об этом у нас и шел спор, когда вы вошли ко мне сегодня. Но я твердо решила, что не уступлю ни за что на свете. Отныне я не намерена молча терпеть преследования. Он услышит от меня всю правду; я выскажу ему все, чего он заслуживает; я не посмотрю на его угрозы и жестокое обращение.
Эмилия воспользовалась паузой, когда умолк голос госпожи Монтони, чтобы вставить свое слово.
— Милая тетя, ведь это только раздражит синьора без всякой нужды и может побудить его к насилию, которого вы так боитесь.
— А пусть! Мне все равно, — отечала госпожа Монтони, — я не желаю выносить такого обращения. Уж не посоветуете ли вы мне отказаться от моего состояния?
— Нет, тетя, я не то хочу сказать.
— Что же вы хотите сказать в таком случае?
— Вы говорили, что намерены в чем-то укорять синьора?.. — робко промолвила Эмилия.
— Ну, так что же? разве он не заслуживает упреков?
— Конечно, но не будет ли это неосторожно, тетя, упрекать его?
— Неосторожно! Что там толковать об осторожности, когда вам угрожают всякими насилиями.
— Вот именно, чтобы избежать этих насилий и необходима осторожность, тетушка, — заметила Эмилия.
— Осторожность! — кричала г-жа Монтони, не слушая Эмилии, — осторожность по отношению к человеку, который не совестится нарушать все обычные правила гуманности в своем поведении со мною? Разве подобает мне соблюдать благоразумие и осторожность по отношению к нему? Я не так подла.
— Да ведь так нужно действовать для вашей же собственной выгоды, — скромно возразила Эмилия. — Ваши упреки, как бы они ни были справедливы, не могут служить ему наказанием; зато они могут подстрекнуть его к новым насилиям против вас же.
— Как! вы хотите, чтобы я исполняла все, что он прикажет? чтобы я становилась перед ним на колени за его жестокость? чтобы я отдала ему все мое имущество?..
— Как вы ошибаетесь на мой счет, тетя! — сказала Эмилия. — Я не способна давать вам советы по делу такому важному для вас, но вы простите, если я скажу вам, что если вы желаете спокойствия, то должны стараться примирить, успокоить синьора Монтони, а не раздражать его укорами.
— Успокоить! еще что выдумали! Говорят вам, это совершенно невозможно, не хочу даже и пробовать.
Эмилию поразило такое тупое непонимание и слепое упорство г-жи Монтони; но видя, как она мучается, и жалея ее, старалась найти какое-нибудь средство помочь ей.
— Ваше положение, милая тетя, быть может, вовсе не так отчаянно, как вы воображаете. Синьор, вероятно, представляет свои дела в худшем виде, чем они есть на самом деле, нарочно, чтобы склонить вас уступить ему ваше состояние. Кроме того, пока оно находится в ваших руках, это будет служить вам за ручкой, ресурсом в будущем, даже в том случае, если бы поведение синьора заставило вас искать развода.
Госпожа Монтони нетерпеливо прервала ее.
— Бесчувственная, жестокая девушка! она хочет уверить меня, что я не имею поводов жаловаться, что положение синьора цветущее, что моя будущность не сулит мне никаких беспокойств, что мои горести так же вздорны и фантастичны, как и ее собственные! А я-то думала, что раскрываю душу свою человеку, который может сочувствовать мне в моем горе. Видно, эти пресловутые добрые души не умеют сочувствовать никому, кроме самих себя! Можете уходить, оставьте меня!
Эмилия вышла, не говоря ни слова, с чувством не то жалости, не то презрения, и удалилась в свою комнату, где отдалась грустным размышлениям о положении несчастной родственницы. Опять пришел ей на память разговор итальянца с Валанкуром, происходивший перед ее отъездом из Франции. Теперь вполне подтверждались его намеки на разорение Монтони; оправдывался и общий отзыв о характере Монтони. Только некоторые отдельные факты, свидетельствующие о его безнравственности, еще нуждались в разъяснении. Собственные наблюдения Эмилии и слова графа Морано убеждали ее, что положение Монтони совсем не таково, как сперва казалось; однако то, что сообщила ей тетка, просто ошеломило ее: она видела, что Монтони живет на широкую ногу, держит толпу слуг и за последнее время входит в огромные расходы, затеяв ремонт и укрепление замка. Чем больше она обо всем этом думала, тем больше ее разбирал страх за тетку и за себя.
Кое-какие слова Морано, которые она слышала от него накануне и приписывала его гневу и желанию мести, теперь опять пришли ей на ум, и она уже готова была верить им. Она не могла сомневаться, что раньше Монтони заключил сделку с графом Морано на ее счет, то есть попросту обещал продать ее графу за известное денежное вознаграждение; теперь же становилось очевидным, что Монтони рассчитывает распорядиться ее судьбой еще более выгодно для себя, отдав ее другому, более богатому жениху.
Бросая обвинения по адресу Монтони, граф Морано между прочим сказал, что он не останется в замке, который Монтони осмеливается называть своим, и не хочет обременять его совести другим убийством. Эти намеки в ту минуту могли быть объяснены разве гневом и запальчивостью; но теперь Эмилия стала придавать этим словам более серьезное значение; она трепетала при мысли, что находится в руках подобного человека. Наконец, сообразив, что размышления не облегчат ее печального положения и не придадут ей сил выносить его с твердостью, она старалась как-нибудь рассеять тоску и вынула из своей маленькой библиотеки томик своего любимого Ариосто. Но его пылкая фантазия и богатый вымысел не надолго могли приковать ее внимание; на этот раз очарование поэзии не тронуло ее сердца.
Она отложила книгу в сторону и взялась за лютню. Редко случалось, что ее страдания не смягчались под влиянием гармонических звуков. Она не могла выносить музыки только тогда, когда ее сердце бывало переполнено нежной тоской и скорбью по утраченным дорогим людям: в таких случаях музыка доводила ее до отчаяния. Так было с ней, когда она оплакивала своего отца и услыхала нежные звуки музыки, доносившиеся до ее окна у монастыря в Лангедоке ночью, после смерти отца.
В данном случае музыка принесла ей некоторую отраду. Она продолжала играть до тех пор, пока Аннета не принесла ей обед. Эмилия удивилась и спросила, кто ее послал.
— Мне сама барыня приказывала, — объяснила Аннета, — синьор распорядился, чтобы ей подали обед в ее комнату. Вот она и приказала, чтобы я подала вам кушать сюда. Кажется, между господами что-то произошло неладное, еще хуже прежнего…
Эмилия, сделав вид, что не замечает этих рассуждений, села за накрытый столик. Но Аннета не умела молчать. Прислуживая барышне за столом, она рассказала о прибытии тех людей, что Эмилия видела на террасе и дивилась их странной наружности. Кроме того ее удивляло, что Монтони так радушно принял их у себя.
— Так они обедают вместе с синьором? — осведомилась Эмилия.
— Нет, барышня, они давно отобедали в той зале, что помещается на северном конце замка; не знаю, когда они собираются уезжать, во всяком случае синьор велел старику Карло доставить им все нужное. Они обошли весь замок и все расспрашивали рабочих на укреплениях. Никогда в жизни я не видывала людей такой подозрительной наружности: на них просто смотреть страшно.
Эмилия осведомилась у Аннеты, не слыхала ли она чего про графа Морано и есть ли вероятие на его выздоровление. Но горничная знала только, что графа перенесли в лесную хижину и все говорят, будто он непременно умрет.
На лице Эмилии отразилось огорчение.
— Ах, — сказала Аннета, — погляжу я, как молодые барышни умеют притворяться, когда влюблены! Ведь я думала, что вы терпеть не можете графа, иначе я ничего не сказала бы вам, да и в самом деле вам есть за что ненавидеть его.