Если б она послушалась голоса рассудка, он подсказал бы ей, что опасно раздражать дальнейшим упорством такого человека, как Монтони, раз она находится всецело в его власти. Но дело в том, что ею руководил не рассудок, а прежде всего сумасбродство и дух мести, заставлявший ее отвечать насилием на насилие, упорством на упорство.
Находясь в одиночном заключении в своей комнате, она теперь мечтала об обществе тех, кого раньше отталкивала от себя. Кроме Аннеты, Эмилия была единственным лицом, с кем ей позволено было разговаривать.
Великодушно заботясь о спокойствии тетки, Эмилия пробовала убеждать ее и всякими средствами старалась внушить ей, чтобы она избегала резких речей, раздражавших Монтони. Высокомерие тетки иногда смягчалось под влиянием кротких увещаний Эмилии, и были даже минуты, когда она благосклонно относилась к ее заботливой внимательности.
Сцены страшных ссор, при которых Эмилия часто принуждена была присутствовать, угнетали ее более, чем все другое, случившееся с нею со времени ее отьезда из Тулузы. Кротость и доброта ее родителей, родной дом, где протекло ее счастливое детство, часто приходили ей на память, как видения из какого-то лучшего мира, а теперь все эти люди, эти события, разыгрывающиеся у нее на глазах, возбуждали в ней один ужас, одно удивление… Она с трудом могла себе представить, чтобы такие сильные, необузданные страсти, как те, что бушевали в душе Монтони, могли уместиться в одном человеке; еще более удивляло ее то, что в важных случаях он умел подавлять эти страсти при всей их необузданности и приспособлять их к своим собственным интересам, вообще умел искусно маскировать свою натуру. Но Эмилию ему не удавалось ввести в заблуждение; она слишком часто видела его при таких обстоятельствах, когда он не считал нужным скрываться перед нею.
Ее теперешняя жизнь представлялась ей каким-то болезненным сном расстроенного воображения, или одной из тех диких фантазий, какие иногда рождаются в уме поэтов. Чем больше она размышляла, тем больше пробуждалось в душе ее сожалений о прошлом, а впереди рисовались ужасные картины. Иногда она мечтала превратиться в ласточку и на крылах быстрого ветра унестись в далекий Лангедок!
О здоровье графа Морано она осведомлялась часто; но Аннета ничего не знала, кроме смутных слухов о его опасном состоянии и о том, будто его врач сказал, что его пациент не выйдет из хижины живым; Эмилия с сокрушением думала при этом, что хотя невольно, но все же она и никто другой будет виновницей его смерти. От Аннеты не ускользнуло ее волнение, и она объяснила его по-своему.
Но скоро случилось одно происшествие, которое совершенно отвлекло внимание Аннеты от этого предмета и возбудило в ней свойственное ей любопытство. Однажды она явилась в комнату Эмилии с каким-то особенно торжественным лицом.
— Как вы думаете, что все это значит, барышня? — начала она. — Ох, кабы поскорее вырваться отсюда и вернуться живой и невредимой в Лангедок; больше я ни за что на свете не соблазнюсь путешествовать!.. И дернуло меня ехать за границу, чтобы насмотреться всяких ужасов!.. Думала ли я, что меня запрут, как в клетку, в этом ветхом замке, среди мрачных гор, а в конце концов еще горло перережут!
— В самом деле, объясни, о чем ты мне толкуешь, Аннета? — отозвалась Эмилия.
— Вы удивляетесь, барышня? Еще бы! Да ведь вы не захотите верить, пока вас самих не зарежут! Вы же не верили, когда я говорила о привидении? А ведь я показала вам то самое место, где оно являлось. Ничему-то вы не хотите верить, барышня!
— И не могу верить, пока ты не выскажешься по-человечески, Аннета! Бога ради, объясни мне, о чем ты говоришь? О каком убийстве?
— Нас, может быть, всех перережут, барышня. Да что толку объяснять — все равно вы не поверите.
Эмилия опять повторила просьбу, чтобы она рассказала все, что она видела и слышала.
— Ох, и насмотрелась же я, барышня, да и наслушалась!.. Спросите Людовико. Бедный малый! его тоже зарежут. Ну, кто бы это подумал, когда он бывало распевал песенки под моим окном в Венеции!
На лице Эмилии отразилось нетерпение и неудовольствие.
— Ну, так вот, барышня, я и говорю Людовико: все эти приготовления вокруг замка и те страшные люди, что шляются сюда каждый Божий день, и жестокое обхождение синьора с моей барыней, и все его странные выходки — все это ничего хорошего не предвещает. А Людовико велел мне помалкивать. Я и говорю: синьор страшно изменился против прежнего в этом мрачном замке; бывало, во Франции он такой веселый был! ухаживал за барыней, а иной раз не побрезгует бывало улыбнуться и мне, бедной служанке, и пошутить со мной. Раз, помню, выхожу я из барыниной уборной, а он и говорит: «Аннета», — говорит…
— Все равно, что говорил синьор, — прервала ее Эмилия, — ты лучше расскажи-ка мне, что так встревожило тебя сегодня?
— Ах, барышня, вот как раз то же самое сказал мне и Людовико: «Ты, — говорит, — брось о том, что говорит тебе синьор…». Вот я и сказала ему, что я думаю про синьора. Он так страшно изменился, говорю я, — такой стал надменный, строгий и такой сердитый с барыней. И когда попадешься ему на глаза, он и глядеть не хочет, а все хмурится. «Тем лучше», — говорит Людовико, — «тем лучше». Сказать вам по правде, барышня, по-моему, со стороны Людовико дурно так говорить; но я все-таки продолжала разговор. И потом, говорю я, он все хмурит брови так сердито, а коли обратишься к нему, он и не слышит; а по ночам сидит и совещается с приятелями, — далеко за полночь все сидят и рассуждают! — Но ты не знаешь, говорит Людовико, о чем они рассуждают промеж себя? «Знать не знаю, — отвечаю я, — только догадываюсь, — верно, все про мою барышню». А он как фыркнет со смеху — я и обиделась: не нравится мне, чтобы нас с вами подымали на смех! Я отвернулась и хотела уйти, но он остановил меня. «Не обижайся, — говорит, — Аннета, но я, право, не мог удержаться от смеха», — и он опять захохотал. — «Как! неужто ты воображаешь, что синьоры просиживают целые ночи и судят-рядят про дела твоей барышни? Нет, нет, тут другим пахнет. Этот ремонт замка, возведение укреплений — все это небось для молодых барышень делается?». Ну, так, значит, возразила я, наверное, синьор готовится вести войну? « Войну! — воскликнул Людовико, — в горах да в лесу? Здесь нет ни души, с кем воевать-то?» «С какой же стати все эти приготовления, — спросила я, — ведь никто же не собирается отнять замок у моего господина?» — «Каждый Божий день сюда шляется столько всякого подозрительного люда, — проговорил Людовико, не отвечая на мои слова, и всех-то синьор принимает, со всеми разговаривает и все остаются жить по соседству. Клянусь св.Марком! между ними есть форменные головорезы!» Я опять спросила Людовико, не думает ли он, что кто-то намеревается отнять замок у синьора? А он отвечал, что не думает, однако поручиться не может. «Вчера, — говорит (только вы, барышня, никому не рассказывайте), — вчера явилась сюда целая шайка этих молодцов; лошадей они поставили в конюшни замка, где они, вероятно, и останутся, потому что синьор приказал задать им лучшего корма, а люди почти все разместились по соседству в хижинах». Ну и вот я пришла передать вам все это, барышня. В жизнь свою не видывала я ничего подобного! И зачем сюда забираться этим подозрительным людям, как не для того, чтобы всех нас укокошить? А синьору это известно, иначе зачем бы он был с ними так радушен? Зачем ему укреплять замок? и с какой стати целые ночи совещаться с другими синьорами и ходить постоянно задумавшись?
— Это все, что ты имеешь сказать, Аннета? — перебила ее Эмилия. — Больше тебя ничего не тревожит?
— Да ничего, барышня, — отвечала Аннета, — а разве вам и этого мало?
— Совершенно достаточно, чтобы вывести меня из терпения, Аннета. Из твоих слов я никак не могу понять, почему мы все будем зарезаны, хотя признаюсь, тут происходит много странного.