Выбрать главу

От внимания F., судя по всему, ничто не ускользает. Он прогуливается, посмеиваясь и играя на мандолине, у подножия башни, в которой заточены влюбленные.

Например, он заметил, что я сохранял все сигары, которыми меня угощали, и крал те, которых мне не предлагали, — как заметил и то, кому я потом их отдавал, не оставляя себе ни одной. Ему даже доставило удовольствие с деликатной настойчивостью несколько раз дать мне понять, что он все разглядел, — и в конце концов я, не удержавшись, наговорил ему колкостей.

Чем серьезнее и весомее чувство, которое вы внушаете другому, тем легче он должен себя ощущать. Нельзя, чтобы оно давило на него. Когда он думает обо мне — пусть чувствует себя окрыленным, легким, свободно парящим в воздухе.

Почему именно Лоренцо Медичи мне теперь постоянно чудится, причем без всяких усилий воображения с моей стороны, где-то на периферии зрения, — стоит лишь мне подумать о нем? Он настолько естественно перенимает ту манеру, ту позу, которую придал великий Микеланджело этому Государю, что я не могу припомнить, я ли ему ее рекомендовал, или он внушил мне эту одержимость. Так или иначе, определенно существует сходство между соотношением его рук, лица, бедра — и тем же соотношением, которые мы видим у статуи из Сен-Лоренцо: те же немного массивные пропорции ноги и зада, которые, впрочем, зрительно уменьшают друг друга, не теряя при этом своей мощности; те же конечности, объемные у основания, а затем становящиеся изящными, тонкими, почти хрупкими, та же голова, кажущаяся маленькой на фоне широких плеч и крепкой шеи, те же руки, положение которых выглядит слегка неестественным.

Я представляю его себе, воссоздаю его облик — это лучше, чем смотреть на него в действительности. Я творю его на свой лад, каждый раз нового и все того же. Я хочу сказать, что мой внутренний взор чудесным образом соединяет и обособляет все то, что в его облике и в его внутренней сути есть божественного — то есть того, что присуще одновременно и ему, и моему собственному счастью.

До чего же странно — говорить обычным вежливым тоном, безлично-холодным: «Здравствуйте, месье» — человеку, который для вас всё, альфа и омега, почти что сам Бог.

То, что позволяет мне выносить мое заточение перед ним, посреди этой толпы, — это страх смешного или сентиментального, который оно во мне порождает. То, что позволяет вынести смешное в моем поведении в его глазах, которые, в отличие от чужих, больше ничего не упускают, когда смотрят на меня, — это мое стремление искупить его величием и наивысшим моральным благородством.

Ради безопасности нас обоих всякий раз, когда он замечает меня, вблизи или издалека, его лицо чудесным образом принимает рассеянно-пренебрежительное выражение, исполненное, тем не менее, истинной нежности, отмеченной наивысшей степенью доверия, которую только я, единственный, кто достаточно хорошо его изучил, способен увидеть и украдкой ею насладиться, — как если бы он контролировал свое очарование с помощью неизменного, хотя и сдержанного волнения, отражающегося в моем взгляде, никогда не устремленном на него напрямую, никогда не задерживающемся на нем надолго.

Кто приговорил нас к тому, чтобы видеться только среди этой шумной, все замечающей толпы? Неужели мы так никогда и не узнаем, что это такое — быть наедине? Но как же наша общая тайна возбуждает меня, и насколько же все происходящее вокруг нас было бы зауряднее без этого немого диалога, без этого умения ускользать и этого благословения судьбы — идти друг к другу изо дня в день, сквозь ночи, полные чувств, и неизменно находить друг друга всюду, на той же высоте, где ничто не может помешать нам без всякого стыда предаваться сокровенным баталиям на уровне чистой формы, в лучах божественного света.

Вы заметили, какие у него руки? Они как будто не его — это не те руки, которых он заслуживает: руки с тонкой кожей, напоминающей ткань перчаток, словно пришитые к этому телу гиганта. Может быть, если бы у него были руки, о которых взывают его душа и тело, — я бы окончательно пропал.

Никогда не прекращать стеречь его, покидать его только ради того, чтобы броситься на его поиски по всем возможным дорогам — и самым заброшенным, и самым оживленным, и самым необычным. Я начинаю опасаться, как бы моя постоянная одержимость его не утомила. И вот я отворачиваюсь — но это напрасный труд: я продолжаю видеть только его, особенно когда смотрю в другую сторону. Я даже часто угадываю, откуда он пришел или куда уходит, хотя ничего об этом не знаю. Демон или ангел, мой сообщник, говорит мне об этом, и как только мои глаза перестают видеть его в реальности, я продолжаю следить за ним мысленным взором и без всякого удивления обнаруживаю его именно там, где он сейчас. Для меня нет большой разницы между периодами его присутствия и отсутствия: экстаз, который вызывает у меня его образ, немногим уступает тому почти религиозному восхищению, которое я испытываю при виде его самого, — если только в конечном итоге страсть не превосходит реальность до такой степени, что обходится без нее или переходит от мечты к обладанию без всяких усилий, не замечая подмены, словно бы никакое развитие для нее уже невозможно и она застывает в неподвижности, в неизменности, в абсолютном.