Выбрать главу

О, созерцаемые пейзажи! Кто-то ведет меня за руку и раскрывает мне глаза. Если бы его здесь не было, каким бы мрачным все это казалось; сама природа не вызывала бы душевного волнения. Как только он появляется — или хотя бы воспоминание о нем осеняет меня, — я словно восхожу вместе с ним на некое подобие Олимпа, где он предстает передо мной преображенным в божество, чей облик не одинаков всегда и везде — но, поскольку сейчас оно здесь, все вокруг волшебным образом изменяется, и вот мой взгляд перестает быть пустым, а окружающий пейзаж — пустынным.

Это добровольное взаимное игнорирование, с которым уважение друг к другу обязывает нас держаться на людях, возбуждает наше любопытство, подстегивает нашу смелость, умножает наши опасения, усиливает страх, придает величие. Никогда не знаешь, напускная это холодность или настоящая, наигранное это безразличие или искреннее, нравится твое поведение или нет. Может быть, я слишком сдержан? Я говорю себе, что, возможно, это его беспокоит, что он чувствует себя одиноким, покинутым. Или, напротив, я чересчур нескромен, и это может его скомпрометировать? Каждый шаг меня ранит. О, эти благословенные сердечные терзания! Священный ужас друг перед другом, заставляющий позабыть о безопасности и украдкой приносить друг другу немые обеты, в которых религиозный пыл сочетается с глубочайшей сокровенностью — словно мы изобрели особый язык, который позволяет нам понимать друг друга, даже если мы полностью этого не осознаем.

Я — коленопреклоненный даритель на боковой створке триптиха, и Бог раздвигает облака, чтобы появиться в центре мира, который лопается, как спелый плод: latens deitas.[4]

«Бог — не христианин. Бог — не только христианин. Бог не чужд никакой религии. Бог не чужд моей страсти».

Именно в этом «Дневнике» я говорю с ним, здесь — тайное место наших ночных свиданий. Конечно, это всего лишь монолог, но если он и не отвечает на мои слова — он их слышит.

Мое зеркало отнюдь не придает мне уверенности — но несмотря на это, хватает даже небольшой настойчивости с моей стороны, чтобы все обернулось в мою пользу. Однако страсть для меня — это прежде всего самоотречение.

Разумеется, я слишком хорошо знаю цену своему шарму: дело лишь в крайней степени моего лихорадочного возбуждения и в необходимости подолгу его обуздывать.

Впрочем, если бы я заполучил X., то что бы я делал с ним и с собой перед ним — со своими руками, со своим взглядом? В таких случаях я всегда чувствую замешательство; я бы мог держаться свободно лишь перед Богом.

Мне достаточно сознавать, что если бы в конце моей безумной погони он оказался передо мной — затравленный, загнанный, сдавшийся на милость победителя, — в тот момент я и сам ощутил бы себя таким растерянным, обескураженным, нерешительным, что у меня хватило бы сил только на то, чтобы сказать ему что-нибудь банальное и отказаться от него.

В девять вечера мы на пороге сталкиваемся с X., который вернулся из Р. и собирается везти нас в Z. Кто-то объявляет мне, что поскольку там мало места, я разделю комнату с А., а N. — с G. Мы с N. не хотим размещаться с какими-то незнакомыми людьми и решаем поселиться вместе.

После этого я отвожу X. в сторону и спрашиваю, могу ли я пять минут поговорить с ним наедине. Вид у него тут же делается раздраженный, высокомерный и суровый; он бросает мне:

— Нет, не сегодня. Уже слишком поздно.

— Слишком поздно? Всего пять минут!

Я непроизвольно касаюсь своего лица, как будто получил пощечину, и запираюсь у себя без ужина. К собственному удивлению, сколько я не ищу гнездящуюся внутри боль — я ее не нахожу. Я пытаюсь почувствовать себя отчаявшимся — по крайней мере, показаться таким самому себе — но испытываю только легкую грусть (или, может быть, мое отчаяние настолько велико, что я просто не способен его почувствовать — оно выходит за пределы моего восприятия?). Я даже испытываю, наряду с грустью, чувство освобождения, — словно сбросил с плеч тяжелую ношу, настолько тяжелую, что я почти счастлив, по крайней мере, скорее радостен, чем печален. Это самообман или реальность? Я говорю себе, что если я до такой степени был одержим X., то не оттого ли, что мне нужно было чем-то заполнить пустоты и провалы этого путешествия, чтобы чем-то занять досуг, или, скорее, привязаться к чему-то постоянному на фоне сменяющихся пейзажей, улиц и лиц. О Пресуществление, ощутимое так же явственно, как на святом причастии в капелле нашей галеры! Если уж начистоту, спрашиваю я себя, — ведь кто угодно другой мог бы оказаться на его месте? — Нет, ни в коем случае! Мне слишком дороги минуты размышлений и созерцаний, которые я пережил благодаря ему.

вернуться

4

«Боже сокровенный». Слова из первой строчки евхаристического гимна, авторство которого приписывается Фоме Аквинскому: Adoro te devote, latens Deitas — «Поклоняюсь тебе благоговейно, Боже сокровенный».