Он оказался прав. Весь день за домом следили люди Сангелена, и как только у дверей появилась карета австрийского премьер-министра, сам Яков Иванович, директор департамента военной полиции, доложил государю.
Однако на том основано искусство дипломатии — знать одно, а говорить совершенно другое.
— Первый же свой визит в Вене я наношу вам, ваше величество, — склонился в полупоклоне Талейран, отчего стал еще более походить на птицу с перебитым крылом.
Александр Павлович лишь слегка приподнял брови, но тут же сменил маску — молодое, полное жизни лицо его озарилось так идущей ему ангельскою улыбкой.
— Что у вас дома, во Франции? Уже минуло много месяцев, как я покинул Париж. Расскажите же мне, князь, все подробно.
— Положение моей страны, — начал Талейран, усаживаясь в кресло напротив кресла императора, — положение ее так хорошо, как только ваше величество могло бы пожелать, и — лучше, чем того можно было ожидать.
— Мне отрадно это услышать от вас, — произнес император, не меняя маску на своем лице. — Потому что для меня нет на свете источника дороже, а главное — правдивее, чем ваша светлость. Ну-с, а настроение общества?
— Оно улучшается с каждым днем.
— Царят либеральные идеи?
— Их нигде нет в таком количестве, как во Франции.
— А что армия?
— Она вся, ваше величество, за короля. Сто тридцать тысяч солдат под знаменами, и по первому зову можно собрать еще триста тысяч.
«Это уж специально для меня такая утка, — подумал Александр Павлович, не переставая излучать ласковость своими, цвета небесной голубизны, прелестными глазами. — Ничего, ваша светлость, не запугаете: у вас на вооружении — одни слова, у меня же — штыки, ружья и пушки. Не только Париж — Лондон увидел моих солдат, и англичане должны были уныло признать: русская армия — самая многочисленная и самая могущественная в Европе. Лучше поговорим, князь, о наших делах, которые привели нас в Вену. Их нужно кончать здесь, и кончать как можно быстрее. Я напрасно потерял более полугода. Мне следовало уже там, в Париже, подписать условия, которые выгодны мне. Наверстать упущенное будет трудненько. Ну да с Божьей помощью и моею настойчивостью…»
— Итак, князь, от прекрасного состояния дел в любезной моему сердцу Франции перейдем, если не возражаете, к делам нашим общим — сиречь европейским. Так ли они радужны и многообещающи, как в вашей стране, и к какому решению, на ваш взгляд, может прийти конгресс?
— Успех всецело будет зависеть от вашего императорского величества. Все вопросы могут быть разрешены скоро и благополучно, если ваше величество окажете при сем то же самое благородство и величие души, какое явили в судьбе Франции.
Глаза Александра Павловича перестали лучиться — маску следовало сменить на глубокомысленно серьезную и как бы в то же самое время — предельно доверительную.
— Однако, князь, необходимо, чтобы каждая сторона проявила подобные же качества. Разумеется, исходя при этом из собственных интересов.
— И, смею заметить вашему величеству, исходя из принципов международного права, — поспешил вставить Талейран.
— Все правильно, князь. Но я хочу сохранить за собой то, что уже занимаю, — неожиданно твердо произнес царь.
— Ваше величество изволите сохранить лишь то, что будет законно, после нынешнего конгресса, принадлежать вам, — с тою же определенностью возразил Талейран.
— Я действую в согласии с великими державами, — не отступил российский император.
— Не знаю, считает ли ваше величество и Францию в ряду таких держав? — Князь пустил в ход одну из испытанных своих стрел — язвительную усмешку.
— Конечно, — отпарировал Александр Павлович. — Однако важно бы знать, на что может рассчитывать проигравшая сторона, как не на то лишь, чтобы уцелеть в довоенных границах?
Отравленная ядом стрела бумерангом возвратилась к тому, кто ее посылал.
— Ваше величество… я… — впервые, должно быть, за многолетнюю дипломатическую практику Талейран на мгновение растерялся. Всегда с начала его блестящей карьеры за его спиною стоял всесильный и не терпящий возражений Бонапарт. Теперь за спиною оказался рыхлый, как трухлявый пень, страдающий ожирением и одышкой, мстительный, но не умный Людовик Восемнадцатый. — Я… Франция, прежде всего, обеспокоена судьбою Европы.
Маска слетела. Глаза, которые только что лучились благостью, сделались холодны и стылы, как ледышки.
— Это не ваши слова, Талейран. Я уже слышал их в ином исполнении. Слишком свежи они в моей памяти и в памяти всех моих подданных: пресловутая забота об устройстве Европы привела ваших, князь, соотечественников в Москву, которая и теперь — одна зола и пепел.