Войска же не вызывали ни малейшего сомнения — ни их боевой дух, ни выучка.
Что же касается неприятеля, то и тут все, казалось, было до тонкостей учтено. За несколько дней до сражения было ясно: французы отходят. И только единственно, чего боятся — чтобы им, при их отступлении, не перерезали дорогу к Вене, как единственную, по которой они могут спастись.
Да и как им было не отступать, если русские и австрийцы превосходили их числом и располагались на рубежах более выгодных — на Праценских, господствующих высотах. А они, французы, — в низине, зажатые с одной стороны рекою, с другой — непроходимыми болотами, вдвойне коварными оттого, что только что подернулись первым ледком.
Как тут не быть успеху, если и подсылаемый дважды в расположение союзников Бонапартов генерал-адъютант Савари не скрывал растерянности и лишь одно, не уставая, повторял: император Наполеон предлагает перемирие, он просит императора Александра о личной встрече, чтобы начать переговоры.
И князь Долгоруков, генерал-адъютант, направившийся к Бонапарту на переговоры вместо Александра, возвратясь, обрадованно подтвердил: Наполеон растерян, а посему — ни малейшего сомнения в нашей победе!
И вдруг — такой афронт! Поворот, как говорится, кругом — не они, французы, а мы, русские с австрийцами, бежим, молниеносно разбитые наголову.
Теперь, когда все уже было позади и дело оказалось проигранным, Александр не мог без дрожи вспоминать, как Кутузов всею своею натурой, всеми силами души отторгал от себя саму мысль о необходимости сражения. И не просто отторгал — открыто говорил ему, российскому императору, что сражаться — затея зряшная, что битва будет проиграна, едва начавшись, а лучше, пока не поздно, отступить, чтобы спасти армию, а не губить ее, сходу, после тяжелых переходов вступая в битву. А главное — австрийский план глуп, хотя и прописан по мелочам. И, ерничая, передразнивал австрийскую пунктуальность: «Эрсте колонна марширт, цвайте колонна марширт, дритте колонна…» Нет, не глуп Бонапарт, чтобы дать себя сходу разбить.
С таким настроением он, Кутузов, и встретил нынче поутру своего императора в Працене, вблизи маленькой деревушки Аустерлиц. Там на холме, находясь во главе колонны, которая должна была начинать наступление, все еще не отдавал о том приказа, стоял на месте, словно чего-то ожидая.
— Чего же вы не начинаете, Михаил Ларионович? — император Александр подъехал к Кутузову.
У командующего дрогнула губа, и он, точно через силу, ответствовал:
— Поджидаю, ваше величество.
Император сделал удивленную мину:
— Поджидаете, пока подтянуться остальные?
— Совершенно верно ваше величество изволили меня понять, — почтительно наклонился вперед через луку седла Кутузов.
— Но мы с вами, Михаил Ларионович, не на Царицыном лугу, где не начинают парада, пока не придут все полки, — резко возразил государь и обернулся к императору Францу, как бы ища у союзника одобрения.
Австрийский император, генералы обеих свит почтительно заулыбались. Лишь лицо Кутузова оставалось непроницаемым, а губы задергались еще заметнее.
— Потому и не начинаю, государь, — громче, чем прежде, произнес он и повторил: — Потому и не начинаю, ваше величество, что мы не на параде и не на Царицыном лугу.
Лучистые глаза Александра похолодели. Из-за его спины раздался приглушенный ропот:
— Да как он посмел?.. Право, даже в его годы такая бесцеремонность…
Александр медленно повел красивой головой в сторону, давая понять свите, что он не расслышал этих слов и заставляя себя улыбнуться одной из тех обворожительных улыбок, которые и принесли ему прозвание ангела.
Впрочем, и губа Кутузова, чуть вздрогнув, явила не гримасу, а как бы ответную улыбку. Искусство придворного политеса одинаково было необходимо в те времена не только откровенному лизоблюду, но даже мужественному солдату. Но все же Кутузов не мог не уколоть своего августейшего собеседника.
— Однако если вашему величеству будет угодно приказать… — произнес он тоном человека, знающего субординацию и готового к беспрекословному выполнению любой монаршей воли.
Теперь, вспоминая тот короткий разговор нынешним ранним утром, за которым и воспоследовала катастрофа, император Александр Павлович почувствовал, как кровь жарко прилила к вискам и на глазах вновь навернулись слезы.
«Да, ловко он меня! Выходит, не он, полководец, спустил курок, чтобы прогремел роковой выстрел, а я, император, своею волею, подменяя главнокомандующего, подал сигнал к гибельному сражению. Этого я никогда не забуду и никогда ему не прощу!»