Его маленькая лысая голова тряслась, сообщая комическую дрожь седой козлиной бороденке. Чужаку его выговор показался бы почти совершенно неразборчивым. Пересохшее горло и беззубые десны, словно сжимавшие кончик языка, плохо служили его траченной годами страсти, которая своим свирепым бессилием напоминала возбуждение престарелого сладострастника. Мистер Верлок, устроившийся в уголке дивана, стоявшего в другом конце комнаты, пару раз промычал что-то в знак горячего одобрения.
Сидевшая на тощей шее голова старого террориста медленно повернулась в сторону Михаэлиса.
— И мне никогда не удавалось собрать хотя бы трех таких людей вместе. Вот он, ваш гнилой пессимизм! — зарычал он на Михаэлиса. Тот мгновенно убрал толстую, похожую на диванный валик ногу с другой, столь же толстой ноги и раздраженно засунул обе их под стул.
Он — пессимист! Какой вздор! Это обвинение оскорбительно! Он настолько далек от пессимизма, что уже видит, как наступает конец частной собственности — логический, неизбежный в силу развития присущей ей порочности. Собственникам не только придется иметь дело с пробудившимся пролетариатом — им придется бороться друг с другом. Да. Борьба, война неизбежны, пока существует частная собственность. Такова роковая непреложность. Нет, чтобы поддерживать в себе веру, ему совсем не нужно эмоционального возбуждения, торжественных речей, гнева, видений развевающихся кроваво-красных флагов и, образно выражаясь, пылающих солнц возмездия[45], встающих над горизонтом обреченного общества. Совсем не нужно! Холодный разум, горделиво восклицал он, — вот основа его оптимизма. Да, оптимизма…
Одышка прервала его речь, раз или два он глубоко втянул в себя воздух, потом добавил:
— Как вы думаете, если бы я не был оптимистом, неужели за пятнадцать лет я не нашел бы способа перерезать себе горло? Да и, на худой конец, всегда можно было размозжить голову о стены камеры.
Одышка отнимала все пламя, всю живость у его речи. Его огромные бледные щеки висели неподвижно, без малейшей дрожи, как туго набитые мешки; но прищуренные голубые глаза смотрели тем же самоуверенно-проницательным взглядом, немного безумным в своей пристальности, какой, наверно, бывал у них ночами, когда неукротимый оптимист предавался размышлениям в своей камере. Перед ним возвышался Карл Юндт; одна пола его выцветшего зеленоватого гавелока была лихо заброшена за плечо. Сидевший перед камином товарищ Оссипон, недоучившийся студент-медик, главный сочинитель листовок «Б. П.», вытянув крепкие ноги, подставлял пламени подошвы сапог. Куст желтых курчавых волос вздымался над красным веснушчатым лицом с плоским носом и выступающими вперед губами грубого негроидного типа. Миндалевидные глаза над высокими скулами томно смотрели вбок. Из-под застегнутого на все пуговицы саржевого пиджака выглядывала серая фланелевая рубашка, концы черного шелкового галстука, выпущенные наружу, свободно свисали. Опустив голову на спинку стула, выставив на всеобщее обозрение голую шею, студент-недоучка то и дело подносил к губам сигарету в длинном деревянном мундштуке, пуская к потолку клубы дыма.
Михаэлис развивал свою идею — ту идею, что осенила его в одиночном заключении, — мысль, которая снизошла на него в тюрьме и открывалась ему постепенно, как вера в видениях. Он говорил сам с собой, безразличный к симпатии или антипатии со стороны слушателей, безразличный даже к самому факту их присутствия, — благо привык проговаривать свои мысли вслух в четырех побеленных стенах одиночной камеры, в могильной тишине внушительного кирпичного здания без окон у реки[46], зловещего и уродливого, походящего на огромный морг для тех, кто все равно что утонул для общества.
Он не был хорошим спорщиком — не потому, что никакие доводы не могли поколебать его веру, а потому, что самый звук чужого голоса приводил его в болезненное смятение, мгновенно сбивая с мыслей — мыслей, которые на протяжении долгих лет, проведенных в душевном одиночестве, более пустынном и безжизненном, чем самая безводная из пустынь, не опровергал, не комментировал и не одобрял никакой человеческий голос.
Никто больше не прерывал его, и он снова стал излагать свой символ веры, который, подобно снизошедшей благодати, овладел, не встречая сопротивления, всеми его помыслами: тайна судьбы кроется в материальной стороне жизни; экономическое устройство мира ответственно за прошлое и формирует будущее; источник движения всех идей, определяющих умственное развитие человечества и действие человеческих страстей…
45
46