Простодушие свойственно всем безмятежным натурам, независимо от того, на каком конце социальной лестницы они находятся. Занимающая высокое положение дама была простодушна по-своему. Во взглядах и убеждениях Михаэлиса не было ничего, что могло бы ее шокировать или испугать, ибо она оценивала их с высоты своего положения. Люди вроде Михаэлиса легко могли завоевать ее расположение — она не принадлежала к числу капиталистов-эксплуататоров, она, так сказать, стояла над игрой экономических обстоятельств. И она обладала незаурядной способностью проникаться жалостью к самым распространенным формам человеческого горя — именно потому, что они были чрезвычайно далеки от нее: чтобы постичь их жестокость, ей приходилось трансформировать свои представления о них в категорию душевных терзаний. Помощник комиссара очень хорошо помнил, о чем она разговаривала с Михаэлисом в тот вечер. Он слушал молча. В заведомой тщете этого общения было что-то волнующее и даже трогательное — как будто пытались уразуметь чужую мораль обитатели разных планет. Но Михаэлис, это гротескное воплощение гуманистической пассионарности, чем-то поражал воображение. Наконец он поднялся и, взяв протянутую руку высокопоставленной дамы, потряс ее, с непринужденным дружелюбием задержал на мгновение в своей большой пухлой ладони и затем повернулся к полуприватному уголку гостиной спиной — огромной, квадратной и словно раздутой под короткой твидовой курткой. Оглядевшись по сторонам с безмятежной благожелательностью, он поковылял вперевалку к дальней двери, обходя по пути группки собравшихся. Ропот разговоров стихал, когда он проходил мимо. Он невинно улыбнулся высокой ослепительной девушке, случайно встретившись с ней глазами, и продолжил путь через гостиную, не замечая устремленных на него взглядов. Первое появление Михаэлиса в свете оказалось успехом — к нему проявили уважение, а после его ухода не раздалось ни одной насмешливой реплики. Прерванные разговоры возобновились ровно в том же самом тоне — серьезном или легком, — в каком были прерваны. Только хорошо сложенный, длинноногий, подвижный мужчина лет сорока, беседовавший у окна с двумя дамами, заметил с неожиданно глубоким чувством: «Восемнадцать стоунов[64], полагаю, и это при росте не более пяти футов шести дюймов[65]. Бедняга! Ужасно, ужасно!»
Хозяйка дома рассеянно глядела на помощника комиссара, оставшегося с нею наедине с приватной стороны ширмы; ее приятное старое лицо было задумчиво-неподвижно — она словно подводила итог своим впечатлениям. Мужчины с седыми усами и полными, здоровыми, неопределенно улыбающимися лицами, две матроны с грациозно-решительным видом и гладко выбритый субъект со впалыми щеками и оправленным в золото моноклем, который в духе старомодного дендизма болтался у него на широкой черной ленте, подошли и выстроились кругом перед ширмой. Мгновенье царило почтительно-сдержанное молчание, затем занимающая высокое положение дама воскликнула, нет, не с обидой в голосе, а с решительным негодованием: «И этот человек официально считается революционером! Какая чушь!» — Она сурово взглянула на помощника комиссара, и тот пробормотал извиняющимся тоном:
«Может быть, неопасным революционером».
«Неопасным! Надо думать! Он просто имеет убеждения. У него характер святого, — твердо провозгласила занимающая высокое положение дама. — И они двадцать лет продержали его за решеткой! Просто содрогаешься, до чего это глупо. И сейчас, когда его выпустили, у него никого не осталось. Родители его умерли; невеста тоже умерла, пока он сидел в тюрьме; необходимые для его ремесла навыки ручного труда он утратил. Он сам рассказал мне об этом, с удивительной кротостью, никого не обвиняя, — и добавил, что зато у него было много времени, чтобы обо всем поразмыслить. Хорошенькое зато! Если из такого материала сделаны революционеры, некоторым из нас не мешало бы встать перед ними на колени, — произнесла она не без некоторой улыбки; на обращенных к ней с формальной почтительностью мирских лицах застыли банальные, светские улыбки. — Бедняга явно уже не в состоянии сам о себе позаботиться. Кто-то должен за ним присматривать».
64