Выбрать главу

Так проходили, одни счастливее других, вечера в том, что мы с Маргретой называли своими уроками. Никогда еще уроки литературы не могли правильнее называться уроками любви. Что же касается моего желания добиться от них пользы в плане развить и обогатить умственные способности моей Маргреты, то от этого я должен был невольно отказаться, потому что, несмотря на свою твердую волю, я скоро понял, что ошибся. Мои старания хотя немного заняться серьезным изучением дали очень незначительные результаты. Может быть, любовник слишком заступался перед учителем, может быть, я слишком преувеличивал способности, которые мне хотелось развить, только мне было тогда не до анализа, кто из нас в этом виноват. Я весь предался ощущениям блаженства, которые испытывал, читая с Маргретой одну и ту же страницу, но никогда я не замечал, да и не хотел замечать, что трудные места всегда читал я, она же, по моему желанию, объясняла то, что полегче и поменьше.

К счастью для моего терпения, мистрис Шервин почти всегда сидела одна с нами все время свидания. И никто не мог бы исполнить эти неблагодарные обязанности надзора с большим тактом и деликатностью.

Всегда она сидела вдали от нас, чтобы не слышать, что мы нашептываем друг другу. Редко даже случалось, чтобы она смотрела на нас. Она обладала особенным умением целые часы сидеть в каком-нибудь уголке, не меняя позы, ничего не делая, не произнося ни единого слова, не испуская ни единого вздоха. Вскоре я заметил, что в эти минуты она погружалась не в раздумье, как я предполагал сначала, а впадала в какую-то странную физическую и умственную летаргию, что происходило, видимо, от упадка физических сил, подобного сонливости и общему ослаблению организма, выздоравливающего после продолжительной болезни. Она никогда не изменялась, ей никогда не было ни лучше, ни хуже. Часто я разговаривал с нею, пытаясь показать ей свою симпатию, заслужить ее доверие и дружбу. Бедняжка была всегда благодарна мне и отвечала всегда ласково, но коротко. Никогда не говорила она, отчего страдала, какие были у нее печали. История ее грустной жизни, видимо, угасавшей, была непроницаемой тайной даже для ее собственного семейства, для ее мужа и дочери, так же как и для меня, это была тайна между нею и Богом.

Понятно, что с таким сторожем, как мистрис Шервин, я был не очень стеснен. Ее присутствие как постороннего лица, обязанного не выпускать нас из виду, не мешало нашим нежным ласкам в продолжение вечернего урока, однако эти ласки были тайными, и тем драгоценнее были они для нас. Мистрис Шервин никогда не знала, да и я сам узнал только гораздо позже, насколько мое терпение зависело от ее поведения и манеры сидеть с нами в одной комнате.

Теперь, когда из мрачного моего одиночества и безысходной жизни, последовавшей за порой умерших надежд и наслаждений, я переношусь воспоминанием к минувшим вечерам в Северной Вилле, даже и теперь я невольно содрогаюсь. Как во сне, я вижу эту комнату, круглый столик, лампу и книги, открытые перед нами. Мы сидим с Маргретой рядом, близехонько друг к другу, ее рука в моей руке, мое сердце чувствует биение ее сердца, любовь, молодость, красота — эти три тленные состояния, обожаемые людьми, соединились в мирной комнатке, освещенной неярким светом… Но мы не одни. Там, в самом далеком и темном уголке, видна неподвижная скорбная фигура. Это фигура женщины, но такой унылой, приниженной… Какое суровое выражение на этом женском лице! Глаза смотрят в пространство, губы никогда не дрогнут от улыбки, лицо никогда не оживляется свежим румянцем здоровья и радости. Грустная и потрясающая фигура безмолвного отчаянья, втайне сдержанной скорби служит фоном картины, где царствуют любовь, молодость, красота!

Но я уклоняюсь от своей обязанности. Надо продолжать свой рассказ, хотя я отыскиваю дорогу ощупью во мраке.

Принужденность, смущение в разговорах и в обращении, вызванные странностями нашего образа жизни и взаимными отношениями с женой, исчезали по мере моих частых посещений Северной Виллы. Вскоре мы стали общаться дружелюбно и свободно, как старые друзья. Вообще Маргрета развивала свои способности разговаривать только для того, чтобы вызывать меня на откровенность. Она была неистощима в расспросах о моих родных. Слушая меня, она проявляла величайшее участие, когда я рассказывал ей об отце, о сестре или о старшем брате, но она никогда не расспрашивала меня о таких серьезных предметах, как, например, о характерах, о наклонностях их, нет: все ее любопытство всегда было обращено на внешность, на ежедневные привычки, на наряды, на их светские связи, на что они тратят деньги и на тому подобные вещи.

Она слушала, и всегда очень внимательно, когда я рассказывал о характере отца, о принципах и предрассудках, управлявших его жизнью. Она, казалось, готова была воспользоваться моими наставлениями, как угодить отцу, когда она со временем будет ему представлена. К этому именно предмету я часто возвращался, потому что иногда невольно верил своим надеждам когда-нибудь представить жену свою отцу.

Но и в этих случаях больше всего фактически ее интересовали сведения: сколько слуг у него, часто ли он являлся ко двору, сколько у него знакомых лордов и леди, как он обращается с провинившимися слугами, сердится ли он на своих детей, когда они просят у него денег, какую назначает он ежегодно сумму на наряды сестре Клэре?

Да и всякий раз, когда разговор касался Клэры, когда я рассказывал о ее доброте, о ее кротости, приветливости, простоте обращения, которые привязывали к ней все сердца, то непременно уже она доводила меня до описания, какого она роста, какова она собой, какой у нее цвет лица, как она одевается. Последний предмет в особенности занимал Маргрету, и расспросам о том не было конца: какой был утренний наряд Клэры, как убрана была у нее голова, а как она переодевалась после завтрака, иначе ли одевалась она на званый обед, чем на бал, какие цвета она предпочитала, кто ей приводил в порядок голову, много ли она надевала брильянтов, чем она больше убирала волосы, находила ли она, что украшение из цветов изящнее украшения из жемчуга, сколько она шила новых платьев в год, сколько было горничных собственно для ее услуг?