Я мог бы привести много других отличительных черт характера и наклонностей моего отца, но, думаю, они проявятся лучше впоследствии, когда я буду рассказывать об обстоятельствах, в которых они обнаружились.
В старинных фамилиях, состояние которых значительно, тот, кто меньше всех занимается делами, кто меньше любит домашний кров, кто проявляет меньше внимания к старым друзьям дома, кто больше всех пренебрегает своими обязанностями, очень часто бывает тем самым человеком, которому все должно достаться по наследству, — старшим сыном.
Брат мой Ральф оправдывал эту характеристику. Мы были воспитаны вместе. По завершении учебы в школе я видел его редко. Несколько лет после окончания университета он жил почти всегда на континенте, а когда окончательно вернулся в Англию, то жил не в нашем доме. В городе и в деревне он наносил нам визиты, не принимая участия в нашей жизни.
Я помню его таким, каким он был в университете.
Он был крепче, выше ростом и красивее меня, пользовался популярностью, которая далеко превосходила мою, в нашем узком кругу, всегда первый затевал какое-нибудь смелое предприятие, был то последним, то первым в классе. Его можно было назвать откровенным и веселым ветреником, которого старики встречают на утренней прогулке с улыбкой и вслед которому машинально поворачивают головы.
В университете он приобрел известность своей меткостью в стрельбе из пистолета. Молодые дамы влюблялись в него дюжинами, щеголи перенимали фасон его платья и узел на галстуке, даже суровые главы семейств принимали его шалости с улыбкой снисхождения. Красавец, веселый, откровенный, этот старший сын знатной семьи распространял повсюду вокруг себя победоносное очарование. Хотя он любил насмехаться надо мной и в школе, и в университете, но я никогда с ним не ссорился. Я позволял ему всегда поднимать на смех мой костюм, мои наклонности, дразнить меня, как будто насмехаться надо мной было одним из преимуществ его права старшего брата.
До возвращения в Англию он не доставлял отцу никаких серьезных беспокойств, кроме тех, какие приносили его шалости и увеличивавшиеся долги. Но когда он вернулся домой, когда долги были заплачены, рассудили, что пора оставить этот юношеский пыл, возвратить его к спокойной обстановке домашней жизни, умерить эту горячность, постаравшись приспособить ее к чему-нибудь полезному, тогда начались у моего отца серьезные неприятности.
Невозможно было заставить Ральфа понять его положение в обществе, заставить глядеть на будущее с той точки зрения, на какую ставили его. Наконец сделали попытку, чтобы разжечь его честолюбие и принудить его вступить в парламент. Одна эта мысль заставила его расхохотаться. Потом ему предложили патент гвардейского офицера. Он отказался под предлогом, что не хочет затягиваться в красный мундир и что не намерен приневоливать себя ни к какому принуждению и подчиняться никаким требованиям. Отец говорил с ним целыми часами об его обязанностях, о его будущности, о его способностях и о примере его предков, и говорил напрасно. Ральф зевал и рукой отбивал такт по страницам гербовника его собственной фамилии каждый раз, как они раскрывались перед ним.
В деревне он занимался только рыбной ловлей и охотой, напрасны были усилия заставить его идти или в церковь, или на какое-нибудь пиршество графства. В городе он ездил по театрам, постоянно бывал за кулисами, угощал актеров и актрис в Ричмонде, поднимался на воздушном шаре, завербовался в полицейские, чтобы разузнать обычаи мошенников и ночных грабителей, был записан в клуб виста, ужинов, в клуб пикников, в клуб любителей театра — словом, вел такую сумасбродную жизнь, что отец, оскорбленный почти во всех своих правилах, во всех планах главы семейства, перестал с ним говорить и стал видеться с ним как можно реже.
В некоторых случаях посредничество моей сестры помогало их примирять на очень короткое время, ее вмешательство, деликатное, милое, имело силу сделать это добро, но не могло изменить характера моего брата. Несмотря на ее советы, просьбы, постоянные предостережения, Ральф непременно лишался отцовской милости через несколько дней после того, как возвращал ее.
Наконец обстоятельства изменились в результате глупой любовной интриги Ральфа с дочерью одного из наших фермеров.
В этот раз отец принял решение со своей обыкновенной твердостью. Он прибегнул к отчаянному средству — позволить своему непослушному сыну дать волю своим страстям вдали от него до тех пор, пока ему не надоест и он не вернется более спокойным занять свое место у домашнего камелька. Решив так, он добился для брата места в иностранном посольстве.
Первый раз в жизни Ральф послушался, он ничего не понимал в дипломатии, но ему приятна была мысль попробовать жизнь на континенте, да и дочь фермера ему надоела, поэтому он простился с нами чрезвычайно любезно. Отец при его отъезде плохо скрывал свое волнение и свои опасения, однако он делал вид, будто убежден, что Ральф, несмотря на свою сумасбродную голову и легкомысленные увлечения, был неспособен обесславить свою фамилию даже при всей своей беззаботности.
С тех пор мы имели мало известий о моем брате. Письма его, редкие и короткие, вообще кончались просьбами о деньгах… Более подробные сведения о нем доходили до нас через приезжавших с континента. Он приобрел себе европейскую известность, которая заставляла отца хмурить брови. Дело в том, что Ральф положительно стал знаменит в иностранном обществе. Он дрался на дуэли, ввел на балах новый танец, успел достать себе такого маленького грума, какого еще никогда не видели на запятках кабриолета, увез под носом у своих соперников самую модную оперную балерину, один знаменитый французский повар создал кушанье, которому дал имя Ральфа, одна польская графиня, известная писательница, посвятила «неизвестному другу», то есть Ральфу, свои «Письма против принужденных брачных уз», одна немецкая дама, по крайней мере, шестидесяти лет от роду, влюбилась в него (платонически) и вздумала, несмотря на преклонные года, писать эротические романы.
Вот таковы были слухи, доходившие до отца о его сыне, о его наследнике!
После продолжительного отсутствия Ральф приехал навестить нас. Я еще помню изумление всех наших людей. Он стал иностранцем и по обращению, и по наружности. Усы у него были удивительные, цепочка у часов увешана брелками, манишка — истинное чудо кружев и батиста. Он привез свои любимые напитки, любимые духи, камердинера-француза, бесстыдного, бойкого негодяя, дорожную, всю составленную из французских романов библиотеку в ящике, который он открывал золотым ключом. Утром Ральф пил только шоколад, он имел продолжительные совещания с поваром и переменил весь наш стол. Все парижские журналы регулярно присылались ему. Он перевернул вверх дном убранство своей спальни, только француз-камердинер, один из всех его слуг, имел право входить туда. Фамильные портреты перевернул он к стене, приклеив на них портреты французских актрис и итальянских певиц. По его приказанию вынесли прелестный шкаф черного дерева, который сохранялся в нашей фамилии триста лет, а вместо него велел поставить миниатюрный храм Киприды [2] с хрустальными дверцами, его собственную покупку, в котором он хранил локоны, кольца и записки на розовой шелковой бумаге и другие памятные залоги любви и сентиментальные сувениры. Его влияние у нас сказалось везде… Он произвел в доме превращение, подобное тому, которое сделало из него образец иностранного дендизма вместо молодого, беззаботного и разгульного англичанина. Будто раздражительная и пресыщенная атмосфера парижских бульваров дерзко проникла в старый английский замок и заразила чистый и спокойный родной воздух, загнав его насильно в самые отдаленные уголки.
Эти перемены в привычках и обращении моего брата, казалось, огорчали моего отца еще больше, чем не нравились ему. Теперь Ральф отвечал еще меньше прежнего его понятиям о старшем сыне. Друзья же наши и деревенские соседи возненавидели Ральфа и стали бояться его через неделю после его приезда. Он слушал их разговоры с насмешливым терпением, он имел какой-то особенно иронически почтительный способ уничтожать их закоренелые старые мнения и выставлять их невинные промахи. Эта-то тайна раздражала их.