— Маньон.
— Да, Маньон! У меня в руках письмо, которое он писал ей. Это письмо вполне объясняет ее поступок, несмотря на все нахальные отрицания ее отца, а он не такой человек, чтобы испугаться пустяков. Но я начну с начала и расскажу тебе все как было… Клянусь честью! Сидни, глядя на тебя, можно подумать, что я тебе принес дурные вести!
— Не обращай внимания на мое лицо, Ральф, продолжай, пожалуйста.
— Слушай же. Первое, что я узнал, войдя в дом, — это то, что мистрис Шервин умирает. Служанка спросила, как доложить обо мне, по правде сказать, я думал, что меня не примут. Вот как я ошибался! Меня тотчас попросили в гостиную, и этот господин поспешил прежде всего уверить меня, что слуги всегда преувеличивают, что его жена просто больна и что он готов выслушать достопочтеннейшего брата сэра Сидни. Каково! Достопочтеннейший! Видишь ли, какой он, мошенник! Всегда начеку. Никогда еще я не видал лица, более неблагородного, чем у него. Историку-живописцу с него только бы и писать Иуду Искариотского. Мигом я понял и оценил этого человека, и в две минуты ясно и отчетливо изложил ему, что мне надо от него, ничуть не скрывая своих мыслей.
— Что ж он тебе отвечал на то?
— Что я и ожидал: стал ругаться как жандарм. При втором же проклятии я остановил его: «Милостивый государь, — сказал я очень вежливо, — если вы желаете, чтобы разговор наш проходил без повышения голосов и без шумных ругательств, то считаю нужным предупредить вас, что, вероятно, вам первому придется замолчать. Когда у меня истощится лексикон английских проклятий, я могу еще, и очень бегло, произносить проклятия на пяти иностранных языках. У меня уж такое правило: за каждую глупость расплачиваться вдвойне, и без всякого преувеличения я могу уверить вас, что я оглушу вас проклятиями, если вы станете подавать мне пример к тому. Итак, если угодно, продолжайте… Сделайте одолжение, продолжайте, я готов». Когда я говорил ему это, он смотрел на меня как ошеломленный, потом он ободрился, но тут уж начал произносить высокопарные фразы с высоты своего величия, так сказать, вроде парламентского слога; после чего он вытащил из кармана несчастное свидетельство о твоем браке, в пятый раз уверяя, что его дочь невинна и что он принудит тебя признать ее своей женой, хотя бы для этого надо было предстать перед судом. Кажется, он то же самое говорил и тебе, когда ты видел его в последний раз?
— Да, то же самое, почти слово в слово.
— У меня ответ был готов, и прежде чем он успел положить бумаги в карман, я сказал ему: «Выслушайте же меня, мистер Шервин. У моего отца есть некоторые фамильные предрассудки, у него также очень тонкие нервы, всего этого я не наследовал от него, зато я сумею принять меры, чтобы воспрепятствовать вам раздражать моего отца. Надо вам сказать, что я пришел к вам без его ведома. Я явился к вам послом не от отца, а от брата, который не так создан, чтобы торговаться с вами: он слишком чувствителен и не понимает людей. Итак, я пришел от имени брата и из уважения к совершенно особому образу мыслей моего отца, я пришел затем, что предложить вам из собственных своих доходов выдавать ежегодно значительную сумму, более чем значительную, для содержания вашей дочери. Сумма эта будет вам уплачиваться каждую четверть года, но только с условием, что ни вы, ни она никогда не станете беспокоить нас, что никогда и нигде не станете пользоваться нашим именем и что брак моего брата, до сих пор хранимый в тайне, отныне предан будет забвению. „Мы“ сохраним наше мнение о виновности вашей дочери, „вы“ храните ваше мнение о ее невинности. „Нам“ надо купить молчание, „вам“ надо продавать его каждую четверть года, и если кто из нас не выполнит условий, то мы оба знаем средство помочь тому. И такая организация этого дела представляет все опасности только нашей стороне, вам же одни выгоды и безопасность. Как? Вы отказываетесь, кажется?..» — «Милостивый государь, — начал было он торжественным тоном, — я недостоин был бы называться отцом, если бы…» — «Довольно, довольно, — воскликнул я, спеша прервать его речь, лишь только заметил, что она напоминает сентиментальную комедию, — благодарю, довольно! Я отлично понимаю, в чем дело. Прошу вас, перейдем теперь к оборотной стороне вопроса».
— К оборотной стороне вопроса? К какой оборотной стороне, Ральф? Неужели ты еще сказал что-нибудь?
— А вот увидишь. «Так как вы решились во что бы то ни стало оправдывать свою дочь и принудить моего брата и его семейство признать ее безукоризненной женщиной, то и воображаете себе, что для достижения своих целей можете угрожать нам скандалом. А я вам вот что скажу: не угрожайте, а идите и делайте свой скандал. Ступайте сейчас же в суд, если хотите, опубликуйте наше имя во всех газетах, провозглашайте о союзе, соединяющем наше семейство с семейством мистера Шервина-лавочника, с его дочерью навсегда, и как женщина, и как жена, опозоренной. Постарайтесь все это разгласить. Распространяйте, сколько хотите, подробности скандала. Спрашиваю вас, какую выгоду вы получите из этого? Мщение? Но мщение прибавит ли хоть одну копейку в ваш карман? Доставит ли вам мщение хоть один лиард для содержания вашей дочери? Принудит ли оно нас признать и принять ее? Ничуть! Но этим доведете вы нас до последней крайности. После такой огласки нам нечего уже бояться скандала, нам остается только одно средство, средство отчаянное… Мы обратимся к закону. Смело и гласно мы потребуем суда. Мы богаты и можем позволить себе роскошь самой разорительной тяжбы в Англии: роскошь развода. Мы имеем письменные доказательства, о существовании которых вы ничего не знаете, и представим свидетелей, которым вы не можете зажать рта. Я не правовед, но готов держать с вами пари сто против одного, и совершенно дружелюбно, что выиграем процесс мы».
— Ральф! Ральф! Как можно было так говорить?
— Стой! Выслушай до конца. Само собой разумеется, что мы не можем выполнить угрозу о разводе, потому что это убило бы отца, но мне сдавалось, что на господина лавочника произведет нужное впечатление то, что он увидит меня таким хладнокровным героем. И я был прав. Тебе никогда не случалось еще видеть человека, более печально очутившегося перед сложной дилеммой. Он ломался, судорожно сжимал кулаки, потом принимал величественную позу и минуту спустя сентиментальничал, затем ораторствовал и, наконец, становился нахалом. А я все свое повторял: «Молчание и деньги!» — или же: «Скандал и развод!», — предоставляя ему свободу выбора.
«Я отвергну официально всю вашу гнусную клевету», — говорил он. — «Да дело не в том», — отвечал я. — «Я пойду к вашему отцу». — «Вас не примут». — «Так я напишу ему.» — «Он не станет читать вашего письма.» Вот была настоящая перестрелка… Он запинался и путался, я спокойно понюхал табаку — с тех пор как я бросил стакан с костями, я завел себе табакерку… Ну и прекрасно! Убедившись, что этим он ничего не выиграет, он сбросил с себя личину ветхого римлянина и снова явился на свет торгашом.
«Положим, — сказал он, — что я согласился бы на эту гнусную сделку. Что же тогда станет с моей дочерью?» — «А то же, что и с многими особами, получающими приличную пенсию каждые три месяца.» — «Моя нежная любовь к этому несчастному, столь гнусно оклеветанному ребенку вынуждает меня посоветоваться с нею, прежде чем я решусь на что-нибудь. Я схожу к ней наверх». — «А я подожду вас внизу,» — отвечал я.
— И не было возражений?
— Ну, нет… Он пошел наверх, и через несколько минут я увидел его, как он торопливо бежал вниз с развернутым письмом в руках и с испуганным видом человека, за которым гонится дьявол. В конце лестницы он споткнулся, не удержался за перила и при этом движении выронил письмо их рук. Как сумасшедший, бросился он в переднюю, схватил с гвоздя свою шляпу и убежал через сад. Я слышал, как он бормотал сквозь зубы: «Мошенница! Хоть в кандалах, а все же вернешься сюда!» Спотыкаясь от ярости и поспешности, он не обратил внимания на письмо, упавшее за перила. Об этом позаботился я, когда он ушел: мне подумалось, что это письмо для нас сущая находка, и я был прав. Прочти-ка его сам, Сидни, и нравственно, и законно ты имеешь полное право на обладание этим драгоценным документом. Возьми-ка его…