Так, по крышам, они добирались до Маленькой Сирии и устраивались где-нибудь на высоком углу или на платформе водонапорной башни. Оттуда они наблюдали за тем, как начинает потихоньку разгораться новый день: отчаливают от пирсов на Вест-стрит лодки ловцов устриц, спешат начать работу молочники и мороженщики, выметают за порог сослужившие свою службу опилки владельцы питейных заведений. И лишь когда огромный город готов уже был пробудиться по-настоящему, они все так же по крышам домов возвращались обратно к Кэнал-стрит, где прощались друг с другом, и она, спустившись вниз, смешивалась с растущим людским потоком на тротуарах и спешила в пекарню Радзинов, чтобы замесить утреннее тесто, а он возвращался в лавку жестянщика и раздувал горн, пока позевывающий Арбели просматривал готовые заказы.
Вели они себя в общем и целом осмотрительно, так что до сих пор им удавалось не давать никому пищи для слухов. Квартирная хозяйка Голема была не из тех, кто бдительно следит за каждым шагом своих жильцов; ее постояльцы принадлежали в основном к театральной богеме и потому приходили и уходили в самое неурочное время. Что же до Джинна, если его соседям и случалось видеть, как он возвращается домой под утро невесть откуда, то они предпочитали закрывать на это глаза, коль скоро он обстряпывал свои делишки на стороне.
А вот от ребятишек Маленькой Сирии не укрывалось ничего.
Они просыпались по ночам, разбуженные родительским храпом или ерзаньем кого-нибудь из братьев и сестер, и, выглянув в окно, замечали эту парочку на какой-нибудь из соседних крыш или, завернувшись в одеяло, выходили на пожарную лестницу, где до них долетали отголоски спора на немыслимой смеси языков – эти двое так стремительно переходили с арабского на английский, а с английского на идиш, что слушателям оставалось лишь улавливать разрозненные обрывки фраз, невнятные риторические выплески. «Да, они это делают из самых лучших побуждений, но… Это их непонятное упорство в вопросе… Ты даешь им слишком мало…» Кто, ломали головы ребятишки, были эти загадочные «они», фигурировавшие в разговорах этих двоих? И кто была она, эта рослая женщина в плаще, способная так разговорить их обычно молчаливого мистера Ахмада? Они смотрели и слушали, а потом утром по пути в школу обсуждали увиденное и услышанное с товарищами и строили догадки относительно того, куда эта парочка ходила каждую ночь, причем варианты высказывались в диапазоне от самых прозаических до самых непристойных.
«Они ходят в Центральный парк», – утверждал один парнишка, который имел обыкновение с утра пораньше обходить крыши окрестных домов в поисках недокуренных сигарет и затерявшихся стеклянных шариков и потому чаще других натыкался на эту парочку.
Его товарищи недоверчиво хмурились, слушая эти заявления, высказанные с таким видом, как будто это было что-то само собой разумеющееся. «Откуда ты знаешь?»
Мальчик пожимал плечами. «Потому что, когда они возвращаются, – говорил он, – обувь у них вся в грязи».
Наконец ударили первые настоящие зимние морозы, и Центральный парк превратился в царство снега и холода. Вьющиеся розы сняли с подпорок и укрыли лапником; вязы на эспланаде тянулись к небу корявыми голыми пальцами.
– Прости, – сказала Голем однажды ночью, когда они дошли до озера Гарлем-Меер. – Теперь нам придется долго идти назад. Да еще и снег начинается.
– Не нужно обо мне беспокоиться, – сказал Джинн. – И прекрати извиняться.
– Я не могу. Мне кажется, что я подвергаю тебя риску.
– Ты же не просишь меня прыгнуть в реку, Хава. Небольшой снежок ничего мне не сделает.
Она вздохнула.
– Просто… он стал громче. Ну или кажется громче. Это сложно объяснить.
Она с несчастным видом обхватила плечи руками. С наступлением зимы ее глиняное тело стало негибким и неуклюжим; эффект этот был вполне ожидаемым, с ним можно было справиться, если регулярно ходить пешком. Но теперь, подобно артритным суставам, которые болели в сырую погоду, крик в ее мозгу – крик ее плененного создателя, охваченного нескончаемым гневом, – стал более пронзительным и не давал ей покоя. Она начала допускать промахи в пекарне: то забывала добавить в тесто для хал изюм, то бухала в печенье вдвое больше пекарского порошка, так что каждое становилось размером едва ли не с корж для торта. Тея Радзин списывала это на ее вдовство; обнаружив очередную оплошность своей любимой работницы, она с жалостью косилась на нее, думая про себя: «И у кого повернется язык обвинить бедную девочку, если она расклеилась?»