Он озадаченно заморгал.
– Конечно, хотя мистера Макдугала нет, он недавно ушел. Вы буквально разминулись с ним.
– Какая жалость.
Коннор распахнул дверь шире, и она прошла в комнату, коснувшись его плечом.
От нее пахло дождем и духами. Убожество тесного, заваленного книгами и бумагами кабинета привело его в уныние, когда он попытался представить, как выглядит в глазах постороннего человека. Кроме его стула за обшарпанным столом, в кабинете был только еще один, у стены. Он придвинул его и предложил посетительнице сесть.
– О… – она задумчиво коснулась пальцами щеки, – благодарю, но, думаю, я не задержусь.
– Чем могу служить, миссис Вейбурн?
На ее губах появилась лисья улыбка, и на сей раз он вынужден был улыбнуться в ответ.
– Я принесла кое-какие документы, которые мистер Макдугал просил меня отыскать в бумагах мужа. Вот они. – Она достала из ридикюля тонкий конверт и протянула ему.
– Я прослежу, чтобы он занялся ими с утра.
– Спасибо. – Сложив руки на животе, она без тени смущения окинула его оценивающим взглядом.
Черты лица у нее были грубоваты, зато кожа замечательная белая той молочной, почти эфемерной белизной, что бывает у монашенок. Среднего роста, с полной грудью и бедрами, она выставляла напоказ свои прелести, как новое платье, которым хотела похвастать. Всегда ли она вела себя так, задавался он вопросом, или кончина мистера Вейбурна дала ей такую свободу?
– Со времени нашей первой беседы с мистером Макдугалом мне в голову пришло кое-что, – сказала она. Голос у нее был приятный, опускающийся до низких, интимных ноток. – Кое-что об умственном состоянии мужа, когда он составлял завещание. Я не уверена, важно ли это, но мне кажется, следует поделиться этими соображениями с… вами.
– Со мной?
– Ну да, с кем-нибудь. С вами, как помощником мистера Макдугала. Я подумала, может, мы отобедаем вместе и обсудим этот деликатный вопрос. Дело, мне кажется, не терпит отлагательств. – Она вопросительно изогнула бровь.
Коннор потер подбородок, потом уголок рта, чтобы скрыть усмешку, одновременно глядя на нее таким же откровенным, прямым взглядом. Она была очень соблазнительна. Почему бы не пойти с нею? Потом не будет никаких сложностей, проблем, никаких сентиментальных сожалений, когда они расстанутся. То, что она предлагала, было просто, быстро и без лишних затей. Почему бы и нет?
– Я не смогу.
– Жаль, – она надула губки. – Вы уверены?
– Да. Очень сожалею, – ответил он искренне. – Я с огромным удовольствием отобедал бы с вами, но это невозможно.
– Что поделать, – она подавила вздох сожаления. – Может быть, в другой раз. – Она деловито закрыла ридикюль и, обойдя его, направилась к двери. – Не забудьте передать мистеру Макдугалу бумаги, мистер… э…
– Пендарвис. Непременно передам.
Они последний раз обменялись улыбками, и она вышла.
Несколько минут после ее ухода Коннор сожалел о своем решении. Почему он отказался от подарка, который предлагала вдова Вейбурн? Ради кого, черт возьми, он блюдет себя? Разве каждый день женщины вешаются ему на шею? Или, может, они стаями вьются вокруг него? И все же нет – сердцеедом у них в семье всегда был Джек. Так было всегда, и Коннор не мог вообразить, чтобы было иначе. Он даже не хотел, чтобы было иначе.
Но Джек уехал, отправился в Эксминстер, подрядившись работать косцом на жатве, так что теперь брат не «висел у него на шее». Ни разговоры, ни уговоры, ни, в конце концов, ругань не помогли. Он не болен, защищался Джек, напротив, заболеет, если будет продолжать вести такую жизнь.
Не жизнь, а бесполезное существование. Ему надоело быть Коннору помехой и обузой. Ему необходимо работать, необходимо самому что-то зарабатывать, потому что гордость не позволяет быть нахлебником. Коннор понимал его, но все равно оставил бы при себе, если мог. Но с Джеком бесполезно было спорить. В семье его называли не иначе как упрямцем. У двух последних братьев Пендарвис было много общего.
Часы на башне кафедрального собора пробили шесть. Адвокатская контора Макдугала выходила во внутренний двор прекрасного собора, но сам дом, в котором она располагалась, больше походил на женскую исправительную тюрьму или похоронные бюро, унитаристское и еврейское, в нескольких кварталах от него. Коннор жил в кемнатке над конторой, куда добирался по наружной деревянной шаткой лестнице. Он ненавидел эту тесную комнатушку, эту бездушную работу, эту однообразную жизнь. Он подумал было, не пройтись ли по городу или по берегу Экса, прежде чем забираться на ночь в свою конуру, но нудный дождь и быстро сгущавшаяся темнота отбили всякую охоту к вечерней прогулке, к тому же в его теперешнем состоянии, близком к глубокой депрессии, одна только мысль что-то делать сверх необходимого вызывала отвращение.
Заперев дверь ключом Макдугала, Коннор поднялся к себе и зажег сальные свечи – иного освещения он не мог себе позволить. Он ненавидел их вонь, их тусклый свет, от которого при чтении быстро уставали глаза, но, по крайней мере, полутьма, царившая в комнате, немного скрадывала ее убожество. Ложем ему служил продавленный диван, втиснутый под скошенный с одной стороны потолок. Сосновый стол на шатких ножках служил и как рабочий, и как обеденный. Ни шкафа, ни комода в каморке не было, и одежду он держал в коробке в изножий дивана или вешал на гвоздь, вбитый в дверь. Единственное никогда не мывшееся окно не открывалось, да и вид из него на другие дома, выходившие на мощенный булыжником двор, был столь уныл, что лучше и не смотреть. По крайней мере, сегодня хоть соседи вели себя тихо – не слышно их ругани, и не дрались собаки.
Он отмыл перепачканные чернилами руки в умывальнике, снял сюртук и галстук, расстегнул пуговицы на жилете.
Коннор долго с тоской глядел на свое отражение в рябом зеркале. Кто он, что собой представляет? Он был уверен, что знает, или это только казалось ему? Прежде он ответил бы: серьезный человек, с принципами, с твердыми убеждениями, с целью в жизни, целью, которая много значит для него. Ему так часто повторяли, что он – надежда семьи, гордость их деревушки, что он в конце концов поверил сам. Адвокат или журналист – именно эти две профессии, решил он, дадут ему возможность достичь высшей цели, а высшей его целью были, ни много ни мало, реформы и социальная справедливость для всех рабочих людей. Коннор увидел, как отражение в зеркале криво, отвратительно усмехнулось. Что за высокопарные слова! Если цель оправдывает средства, он, можно сказать, преуспел. Но она их не оправдывает. Вместо того чтобы с чистой совестью идти к высокой цели, он совершил крупнейшую ошибку в жизни, моральный проступок, который ничем нельзя оправдать. Он не может избавиться от гнетущего чувства вины и сейчас так же не находит оправдания тому, как обошелся с Софи, как и шесть недель назад. Все кончено, все позади, постоянно повторял он себе; если он не может простить себя, то хотя бы может забыть этот отвратительный случай. Надо жить дальше. Но забыть никак не удавалось.
Странным было то, что он все еще злился на нее. Вся вина за случившееся полностью лежала на нем, и все же всякий раз, как Коннор вспоминал в запальчивости сказанные ею слова при их последней встрече, его бросало в жар. Гнев и обида вскипали в нем, словно это было только вчера или час назад. «Ты показал мне, как низко я пала. Всю свою жизнь я буду каяться». Возможно, он заслужил такие слова… да, конечно, заслужил… но тон, каким они были произнесены, отвращение к нему по-прежнему приводили его в бешенство. Софи показала себя высокомерной, кичливой, и Коннор внушил себе, что не было такого момента в их встречах, даже той ночью, когда они любили друг друга на ее узкой кровати, чтобы она не считала его плебеем, недостойным ее. Он сам был далеко не безгрешен, но такого отношения к себе простить не мог.
Обед его состоял из черствого куска пирога с бараниной, купленного два дня назад в лавке на соседней улице. Он съел его холодным, поскольку печки в его комнате не было, а если бы и была, все равно он не мог позволить себе тратиться на уголь. Поев, Коннор сел за статью для журнала Ливерпульской ассоциации рабочих, над которой корпел последние шесть вечеров. В ней он разбирал закон о детском труде. Он уткнулся в страницу, но буквы начали расплываться перед глазами. Он был измучен, в глазах ощущалась резь, голова болела – но дело было в другом. Он утратил ту созидательную злость, ту яростную энергию, которая поддерживала его во время учебы в университете, а потом, при изучении юриспруденции, помогала выносить ужасающую нищету. Его доклад для Радамантского общества должен был влить в него новые силы. Он слышал от нескольких человек, что достиг желаемой цели; если на следующей сессии парламента законопроект Шейверса будет одобрен, он сможет честно сказать себе, что немалая заслуга в этом принадлежит ему, что он помог спасти жизнь многим. И все-таки радость, которую он испытал, не слишком трогала душу. Он казался себе лицемерным монахом. В этой голой келье-комнате он не жил даже, а прозябал в ожидании чего-то значительного, откладывая гроши в почти безнадежной мечте когда-нибудь вернуться к изучению законов. Коннор был сам себе противен. Надо было пойти с веселой вдовой, Ирен, так, кажется, ее зовут. Лучше напиться, удариться в разгул, распутство, притвориться, что он живет полнокровной жизнью, – все, что угодно, и то будет лучше, чем это жалкое, тоскливое существование.