– Я видела ее.
Коннор подумал, что ослышался.
– Что? – переспросил он.
Зажмурившись, Софи прижала к ушам ладони и отвернулась. Сердце у него тревожно забилось. Он боялся прикоснуться к ней. Взяв еще одно одеяло, он завернулся в него и уселся в кресло возле окна. В комнате царила полная тишина; он даже не слышал дыхания Софи. Казалось, он погрузился в пустоту, что окружающий мир исчез. Он ударил себя кулаком по ноге, чтобы почувствовать хоть что-нибудь, пусть даже боль. Тишина, тьма, холод. Огонь в камине погас, но он даже не попытался разжечь его. Лучше от этого не станет.
Дорогой папочка, последнее время я так много думаю о тебе. Наверное, потому еще, что завтра Рождество. Я помню, как ты подарил мне санки, желтые с красными полозьями, они были такие чудесные, как раз какие я хотела. На «День подарков» выпал снег, и ты взбирался со мной на горку, выше и выше, а потом смотрел, как я мчусь вниз, и курил трубку. Я помню даже запах твоего пальто: оно пахло мокрой шерстью и табаком, и помню ощущение от шерстяной перчатки, когда держала тебя за руку.
Я помню тебя летом. Ты в саду, освещенный солнцем, делаешь вид, что пьешь чай из игрушечной чашечки среди кукол, что подарил мне. Я представляла, что мы муж и жена, а куклы – наши дети.
Мне так не хватает тебя, папа! Я не могу ни с кем поговорить. Как мне хочется, чтобы ты оказался со мной, тогда я кое-что рассказала бы тебе.
Это секрет. Только доктор Гесселиус знает об этом, но он не в счет. О, папа…я видела мою девочку, я видела ее! Она была такая маленькая, не больше моей ладони, и она свернулась, как хвост морского конька, а цветом она была как песок. У нее были такие изящные локотки и коленочки, а ноготки – как кончики травинок. И твои ушки. Глазки у нее были закрыты, и она как будто спала, так мирно. Она была настоящей! Я прикоснулась к ней пальцем, осторожно пошевелила ручку. О, папа, в душе я все время плачу и не могу остановиться. Никто не знает, как мне тяжело. Я не могу слышать, что люди говорят мне, потому что все это совершенно ничего не значит. Там, где она была во мне, там теперь пустота. Такое ощущение, будто я тоже умерла. Я так одинока! Мое одиночество как смерть, и оно невыносимо, невыносимо!
Софи покинула рождественскую службу, когда детский хор, которым вместо нее теперь руководила Маргарет Мэртон, запел «Колыбельную», как раз перед проповедью преподобного Моррелла. Коннор решил не ходить за ней, думая, что ей нужно немного побыть одной, что ей слишком больно слушать колыбельную и она вернется, когда пение закончится. Но Кристи взошел на кафедру и говорил уже пять минут, а ее все не было. Джек сидел рядом с братом на скамье, которую обычно занимала семья Дин. Это был его первый выход с тех пор, как он поселился в их доме. Братья обменялись обеспокоенными взглядами. Коннор тихо встал и отправился на поиски Софи.
Он нашел ее на церковном кладбище, идя по следам на легком снежке, первом в этом декабре. Ворота она оставила приоткрытыми, и он неслышно приблизился к ней в тот момент, когда она достала из кармана пальто что-то маленькое и белое – сложенный лист бумаги? – и сунула в сухую траву возле мраморного надгробия на могиле отца.
– Софи!
Она резко обернулась, глядя на него так, словно видела впервые. Потом отряхнула руки, выпрямилась и молча направилась мимо него к выходу с кладбища.
– Что ты тут делаешь?
– Ничего. – Софи пошла дальше, но он остановил ее, положив руку на плечо. Она спокойно ждала, что он скажет.
– Ты хорошо себя чувствуешь?
– Да.
– Я беспокоился о тебе. Почему ты ушла?
– Мне нужно было подышать свежим воздухом.
Щеки ее порозовели от холода. Она сильно похудела за последние дни; лицо заострилось, взгляд был отрешенным, а прежняя открытая улыбка больше не появлялась на ее губах. Этот взгляд и холодная, отчужденная манера как бы отгораживали ее от всего мира плотной стеной.
– Зачем ты пришла сюда? – Кон сделал другую попытку, встав перед ней, чтобы видеть ее глаза.
– Просто так. Подышать воздухом. Какое это имеет значение?
– Никакого. Просто я хотел знать.
Она ответила раздраженным смешком. Потом резко добавила:
– Тут нечего знать. – Она, дернув плечом, сбросила его руку. – Мне холодно, можем мы пойти домой?
В этот рождественский вечер они обедали у Вэнстоунов.
Юстас был необычайно нежен с Софи, и впервые со дня их встречи Коннор не испытывал к нему неприязни. Даже Онория вела себя прилично. Никто не заговаривал о ребенке, эту тему вообще никто из их знакомых не поднимал; ребенок словно никогда и не существовал, кроме как в сознании Коннора и Софи. По мере того как продвигался обед, ею овладевала какая-то нервная веселость. Коннор с болью смотрел на Софи, слушая ее деланный смех, резкий и дребезжащий, неестественно возбужденный голос.
Когда Софи с Онорией встали из-за стола и удалились в гостиную, Юстас откинулся на стуле и сказал, глядя в бокал, который вертел в руках:
– Племяннице очень трудно пришлось эти последние несколько недель. Очень трудно. Мне так хотелось помочь ей, как-то поддержать ее, подбодрить. Думаю… вам тоже.
Коннор промолчал.
– Я понял… – выдержка изменила Юстасу, голос его дрогнул. Он откашлялся и продолжил:
– Я рад, что вы все время находились с ней. Не предполагал, что со мной случится такое, но я почувствовал, что был несправедлив к вам, Пендарвис. И теперь хочу сказать, что сожалею об этом.
Коннор поднял бровь, стараясь скрыть легкую улыбку. Но неохотное извинение Вэнстоуна тронуло его; если это было предложение мира, он должен принять его с благодарностью.
– Поскольку нас с вами не объединяет ничего иного, – ответил он, тщательно подбирая слова, – полагаю, надежда на счастье Софи может сблизить нас. Потому что мы оба любим Софи. Вероятно, это может стать… основой для своего рода дружеских отношений.
Вэнстоун не отрывал глаз от бокала, его строгое лицо не изменило выражения. Так, в молчании, прошла минута.
– Думаю, может, – сдался наконец Вэнстоун.
По дороге домой, правя коляской, Коннор попробовал было рассказать Софи, что ее дядя предложил ему мир и он принял предложение. Но ее неестественная веселость прошла, и она вновь стала, как всегда в последнее время, молчаливой и отчужденной. Он не мог добиться от нее ни слова в ответ. Закутавшись в плащ и низко надвинув капюшон, она смотрела на черную землю, бегущую под колесами. Дома он сказал:
– Нам нужно поговорить.
– Я устала.
– Софи…
– Я устала, Кон, я так устала. Позволь, я пойду лягу.
Она выглядела бледной и измученной, вся неестественная живость бесследно исчезла. Он взял ее ладони и стал дышать на них, чтобы согреть. Голова ее была опущена, распущенные волосы плащом закрывали лицо. Он отвел их за уши и поднял ее голову за подбородок. Но прежде, чем успел поцеловать, она отвернулась.
– Покойной ночи, – бесстрастно сказала она и вошла в свою комнату.
– Веселого Рождества, – с тяжелым вздохом ответил Кон в закрывшуюся дверь.
Комитет снял комнату в Тэвистоке под свою контору, и Брайтуэйт вручил Коннору ключи. Коннор проводил там большую часть своего времени, встречаясь с людьми из комитета, работая над статьями и листовками, изо всех сил стараясь уйти с головой в работу. Однажды под вечер повалил густой снег, и он решил не возвращаться домой – можно было переночевать в кресле или, на худой конец, на полу. Бурана не было, просто сильный снегопад; Коннор мог, если бы захотел, без труда добраться до дому. На другой день, вернувшись домой, он нашел Софи в гостиной; она встретила его с каким-то апатичным замешательством, словно только теперь вспомнила о снегопаде и его ночном отсутствии.
Он-то уповал на большее. По правде говоря, возлагал определенную надежду, что беспокойство за него как следует встряхнет ее, выведет из состояния оцепенения. Они теперь совсем не прикасались друг к другу, почти не разговаривали; жили в одном доме, делили одну постель, и тем не менее их ничто не объединяло, даже боль, которую оба носили в себе, причем Коннор терзался не меньше, чем Софи. Но она не позволяла ему помочь себе и не могла помочь ему. Лучший друг покинул его.