На невбош, кроме того, оказали огромное влияние те языки, которым нас учили, – назовем их «зубрильными», ибо учить приходится любой язык, родной в том числе. Это влияние также снижает профессиональный, филологический интерес к невбошу – и в то же время оказывается весьма полезным для наших целей. Разве не любопытны затейливые кружева из корней родного языка и иноязычных вкраплений (причем заметно, что «зубрильные» языки подвержены тем же произвольным фонетическим изменениям, что и родной)? Roc – rogo (ask), go – ego (I), gоm – homo (man), pys – сап (из французского), si – if (откровенный плагиат), pal – parler (speak), taim – timeo (fear), и так далее. Имеются и не столь явные заимствования: volt – volo + will (would); fys – fui + was (were); со – qui + who (who); far – fero + bear (carry). А вот чрезвычайно любопытный пример: слово woc. Это и слово из родного языка, прочитанное наоборот (cow), и заимствование – от vacca, vache (возникло оно именно отсюда); вдобавок оно послужило своего рода основой шифра, этаким «звуковым законом», правилом словообразования: благодаря превращению -ow в -ос возникли такие слова, как hoc – how и gyroc – row.
Возможно, я чересчур увлекся и заставил вас скучать? Да, код, шифр не представляет собой ни малейшего интереса. Внимание привлекают лишь те слова, которые вроде бы никак не связаны с традиционными и «зубрильными» языками; правда, чтобы разобраться в фонематике таких слов, необходимо выяснить состав каждого из них – причем желательно, чтобы подобных слов в языке оказалось как можно больше.
Учитывая сказанное, довольно странным выглядит слово iski-li – possibly («возможно»). Кто сможет его проанализировать? Припоминаю также слово lint – quick, clever, nimble («ловкий, остроумный»); если мне не изменяет память, мы решили, что это слово будет означать то, что оно означает, потому что нам так захотелось, потому что сочетание звуков l-i-n-t, по нашему мнению, замечательно выражало идею ловкости и остроумия. И тут мы подходим к новому, восхитительнейшему элементу в создании языка. Как и в языке традиционном, слово, возникшее благодаря чувству «пригодности», чувству удовлетворения, быстро превращается из комбинации звука и смысла в случайный набор символов, которым управляет понятие со всем своим комплексом ассоциаций; так начинается словообразование и получаются catlint – learn («учиться», то есть «становиться lint») и faclint – teach («учить», то есть «делать lint»).
Подытоживая, скажу, что только удовольствие от «лингвистического изобретательства», только освобождение от ограничений, установленных традицией,– только они и способны пробудить у исследователя интерес к этим начаткам искусственного языка.
Удовольствие от языка... Эта мысль преследует меня с детских лет. Невольно напрашивается сравнение с курильщиком опиума, который ищет любых оправданий – этических, медицинских, творческих – для своего пагубного пристрастия. Впрочем, я себя таковым не считаю. Приверженность «лингвистическому изобретательству» вполне рациональна, в стремлении сопоставлять понятия с комбинациями звуков так, чтобы их сочетание доставляло удовольствие, нет и малой толики извращенности. Удовольствие от изобретения языков гораздо острее, нежели удовольствие от выучивания иностранного языка – во всяком случае, для людей с определенным складом ума; оно – более свежее, более личное, ибо в нем в полной мере осуществляется пресловутый метод проб и ошибок. Вдобавок оно способно перерасти в творчество: изобретатель языков творит, «шлифуя» очертания символов, совершенствуя комплекс понятий.
Пожалуй, наибольшее удовольствие доставляет именно размышление о природе связи между звуком и понятием. Оно сродни тому восторгу, тому восхищению, какое вызывают поэзия и проза на иностранном языке у филологов – и на подступах к овладению чужим языком, и впоследствии, когда этот язык уже освоен (постепенное проникновение в суть чужого языка ведет к тому, что восторг и восхищение уступают место преклонению). С мертвыми языками сложнее: и самому крупному специалисту не дано осознать всю совокупность понятий такого языка, не дано ощутить и прочувствовать тончайшие вариации смысла, возникавшие в таком языке на протяжении его бытования. Для нас любой мертвый язык – все равно что ограненный самоцвет в оправе, он не подвержен изменениям, и восполнить это «постоянство» может лишь новизна восприятия. Вот почему, пускай нам неведомы мельчайшие подробности древнегреческого произношения, мы благоговеем перед греческим языком Гомера (в его письменной форме); а современники Гомера, скорее всего, не находили в его слоге ничего сколько-нибудь особенного. То же верно и в отношении древнеанглийского. И в этой новизне восприятия заключается одна из причин, побуждающих браться за изучение древних языков. Самообмана тут нет – нам не нужно верить, будто мы ощущаем что-то, чего на деле не существовало; просто кое-что с расстояния видится намного лучше (а кое-что – и хуже).