Он отхлебнул пива, и его лицо стало жестким, по-настоящему угрюмым.
– С… суки, – процедил он сквозь зубы. – Гестаповцы доморощенные. Если бы не Мамазян, мне тогда бы точно деревянный макинтош надели. Или в овощ бы превратили, невелика премудрость. Но тут Гарик Суренович вмешался. Не знаю, чем я ему так приглянулся, но именно он про «сын за отца не отвечает» напомнил… А если вор в законе говорит, что ты не красноперый, то с тебя и взятки гладки…
Угрюмый отвернулся и хлебнул еще пива. Я пока только пригубил, хотя пиво было знатное.
– В жизни такие дни бывают, – продолжил Угрюмый, – умирать будешь, хрен забудешь. Вот и тот вечер помню так, будто вчера все было. Камера маленькая, три на два, народу в ней человек двадцать набито. Мазай дрых, только пятки босые торчали, а ко мне сразу несколько амбалов лыжи нарезали. Какие мне предъявы кидали, сейчас убей – не скажу, все за красноперость, мол, легавкой на хазе потянуло. Я сразу срисовал, откуда ветер дует и о чем свистит: о том, что хана, что умолять станешь, чтоб по-быстрому прирезали. Но даже крыса, если в углу зажать, огрызается так, что мама не горюй. А я все ж не крыса был, а целый волчонок. Ну и учили нас в спецшколе кой-чему из того, что обычным пионэрам, – он так и сказал «пионэрам», да еще и «э» протянул, – не преподают. Так что двоих качественно приложить успел, пока меня упаковали. Ну тут уж мысленно со всеми попрощался, мамину фотку к груди прижал, калачиком свернулся на цементном полу и приготовился к встрече с райскими вертухаями. Только и просил Всевышнего, хоть и неверующий был, чтоб побыстрее. Что пресмыкаться заставят – вот чего я пуще смерти боялся. И вдруг слышу над собой голос. Мощный такой, гортанный немного, с кавказским акцентом: «А ну, сдали назад, что за кипеж тут развели?»
Ему объясняют, что красноперку, мол, чистим. А он им: «Да какой из него легавый? Он же пацан совсем!»
Я к тому моменту из клубочка-то подразвернулся и глаза кое-как разлепил – отоварили-то меня крепко. Гляжу – стоит посреди камеры хмырь, чьи голые пятки только что торчали, по виду и говору – грузин или армянин. А те, что меня мутузили, перед ним чисто как школьники перед директором, только и того, что без галстуков. Он им как раз слова вождя-то и помянул – у нас, мол, сын за отца не отвечает. Они и заткнулись. Тут выполз еще один мужичонка – худой, как скелет, кожа цветом в чифирь, хотя я тогда про чифирь без понятия был. Этот меня не гнул, наблюдал только. Тоже, видать, законник, но это уж я после все просчитал, а тогда только глядел. Прокашлялся он и говорит: «Что, Мазай, впишешься за фраерка красноперого?»
Тот на него зыркнул, ощерился – едва-едва, но матерому-то волчаре кончик зуба показать достаточно. «Впишусь, – и оглядел всех, точно пересчитал. – Вот вам мое варнацкое слово: мелкопузый у меня на подписке, кто на него наедет, считай, на меня наехал».
«Да на кой он тебе, Мазай?» – спрашивает тот мужичонка.
А Мазай ему и отвечает: «Танкиста себе из него сделаю. Видал, как он этих штемпов грамотно прописал? Отвечаю, правильный будет танкист». И поманил меня пальцем: «Эй, мелкопузый, канай до моих нар, будем тебя на понятия натаскивать…»
– Что еще за «танкист» такой? – поинтересовался я, интуитивно понимая, что задавать такой вопрос можно – будь это что-то постыдное, Угрюмый не стал бы мне рассказывать. И оказался прав.
– Что-то вроде телохранителя, – объяснил мой собеседник. – Боец, в общем. А ты чего пиво-то не пьешь? Не поперло?
– Заслушался, – искренне отвечал я, послушно отхлебывая из кружки.
Рассказчик усмехнулся, помолчал и снова продолжил после паузы.
– Я, брат, как после первой откинулся, поклялся, что найду всех тех легавых, что меня с папой прописали на казенные харчи. Точнее, меня-то на харчи, а папаша мой Лаврентия Палыча всего на две недели пережил. Только того к стенке успели поставить, а мой… Темное дело: то ли сам себе путевку к апостолу Петру оформил без согласования с ментами, то ли помогла какая добрая душа…
Угрюмый помолчал, глядя на что-то, только ему видимое. Но я аж поежился – из прищура высверкивало обжигающее ледяное пламя.
– Списочек, что я тебе для знакомства подкинул, тогда еще длиннее был… – говорил Угрюмый. – И я злой был, не слушал никого, навострил лыжи всех легавых положить, в алфавитном порядке. Да не удалось, спекся на самом первом, на гниде этой прокурорской. Мне наводку дали, что будет он на даче с девочками отдыхать… А это рыло мусорское решило, как порядочный, на выходные семью на лоно природы вывезти. Прикинь, вваливаюсь я к нему в субботу вечером с пушкой наперевес, а там вместо шлюх – жена-пианисточка и дочурка белокурая шести годков от роду, чистый ангелочек в белом платьице. Что мне делать было? Расписывать папу-каина при ребенке? Как говорил Мазай, сын за отца не отвечает, а дочь так и подавно. Нет, я ему, конечно, рожу порихтовал, стоматологом поработал забесплатно и, говорят, немного скинул цену ливера, но сильно не уродовал. И то мелкая, хоть и деваха, в меня вцепилась, орет: «Не трогай папу, дурак!» Небось слов покруче и не слыхивала еще, воспитанная. Я плюнул, поздравил мусора пинком под зад и сделал ноги. Далеко не ушел, конечно, тут меня и подмели… Ну что, повторим?