В дверях возник лысенький Толян с нашим заказом, сделанным еще в бассейне. В мгновение ока он расставил бокалы, тарелки с закусками и все так же безмолвно испарился. Ну как есть джинн из восточных сказок. Правда, у джиннов не бывает фартуков, да и денег они, кажется, не берут, а Угрюмый сунул в предусмотрительно оттопыренный карман зелененькую бумажку.
– Слышь, Грек? – внезапно нахмурился он. – Может, зря я тут распинаюсь…
– Да ты что?! – очень искренне возмутился я. Мне и вправду безумно хотелось услышать продолжение истории. – Ты думаешь, я…
– Если б я так думал, тебя бы здесь не было, – мрачно констатировал Угрюмый. – Ты пацан правильный, нутром чую. И ты, Грек, сердца на меня не держи, я всю жизнь один, верить никому не привык. Не верь, не бойся, не проси. Слыхал небось?
Я молча, но выразительно кивнул.
Видимо, на моем лице читалась нужная пропорция интереса и сдержанности, ибо Угрюмый, прихлебнув пива, продолжил рассказ:
– В общем, братуха, в шестьдесят третьем чалился я по второй ходке. Зона была мордовская, не Сочи, конечно, но и не Норильск какой-нибудь вечномерзлотный. А по порядку и вовсе чисто курорт. Усилок, конечно, но правильный, не красный, не козлячий, все по понятиям. И компания подобралась что надо, во главе с Дедом Мазаем.
– А что он был за человек, этот художник, как вы, то есть ты его назвал? Апостол? – мне почему-то это было особенно интересно.
Угрюмый на время застыл с кружкой в руках, глядя, будто сквозь стену.
– Что за человек, говоришь? А кто его знает… Я так сам до конца и не раскусил. Когда первый раз его увидел, решил, что лох лохом. И погоняло у него было божественное, потому что он не от мира сего, как сказал Рэмбрандт, который с ним вместе к нам в хату попал. Ну да нам-то что до него за дело? Мы ж не беспредел и не малолетки, чтобы салагу прессовать. Так что зажили спокойно-дружно, все чин чинарем. Мы к нему, Апостолу то есть, не лезли, и сам он все больше молчал, сидел тише воды ниже травы. Но вел себя по правилам. Малявы, то есть посылки, ему приходили часто, так он сам, без предъявы, нес все в общак. А там чего только не было! И белье хорошее, да не наше, а забугорное, и чай индийский, и галеты импортные, и мясо сушеное, и табак, да какой! Уж на что Мазай был тертый пахан, видал и Крым, и Рым, и прочие достопримечательности, а и то говорил, что отродясь такого табачка не тянул. Но, кроме передачек тех, Апостол ничем и не светился. До тех пор, пока кой-чего не приключилось.
Была у меня фотка матушки моей покойной, небольшая такая, шесть на девять. Хранил я эту карточку под подушкой, берег как зеницу ока. Да только не сберег. Полаялся с вертухаем одним, гнида он был редкостная… Так это быдло краснопогонное, живого ежа ему в ливер, знаешь как мне отомстил? Устроил шмон на хазе, достал карточку мою и сжег, падла, прямо у меня на глазах. До сих пор его харя вонючая у меня перед глазами стоит, точно в замедленном кино – как он лыбится, пока из кармана зажигалку вытягивает, как чиркает, как к уголку карточки огонек подносит… Кинулся я, конечно, на него, да удержали. А когда я расшвырял всех, уже и поздно было. Сгорела матушка моя дотла.
Угрюмый сделал большой глоток пива и на мгновение отвел взгляд.
– В общем, закопать я этого вертухая тогда не сумел, упекли меня в карцер. Я не в себе был, все орал, что зажигалку его ему в жопу затолкаю стыковочным методом. В холодильнике, конечно, увял, но все равно решил, что мочкану урода. Вот как откинусь, так сразу и порешу. Знаешь, Грек, мне без той фотки жизнь сразу протухла, как вчерашний борщ на жаре. Вот странная штука – пока у меня фотка была, я как-то не особо на нее и смотрел. Довольно было, что она у меня есть. А как вспыхнула она и опала пепелком на пол – так словно все нутро мое так же сгорело и пеплом рассыпалось. Будто жизнь моя кончилась вместе с тем огоньком, что матушкину фотку поедал…
Он снова глотнул пива и помолчал. Молчал и я, чувствуя, что в данный момент любые слова будут неуместны, но понимая, что на этом рассказ явно не окончен. И оказался прав.
– Пока я в карцере парился, вертухая этого спешным делом в другое место перевели, в Узбекистан, на солнышко, – продолжил после долгой паузы Угрюмый. – Не спасло это его, я его и там нашел, когда откинулся… Ну да не об том речь. А о том, что вернулся я в хазу, сел на шконку, в стену вперился и сижу, как в столбняке. Сколько просидел, не знаю. Мазай со мной заговаривал, но я даже не помню, о чем. Потом остальные с пахоты приперлись, потом на ужин повели. Я свою пайку даже не попробовал, покрутил ложкой да отставил. А как вернулись в барак, подходит ко мне Апостол.