Короче говоря, всякий раз нам приходится решать одну и ту же задачку о волке, козе и капусте, которых надо перевезти через речку..
Между прочим, я предлагал свою кандидатуру в постоянные оставленцы. И даже говорил, что приезжать за мной не надо, буду добираться общественным транспортом. Однако дамы наши не приняли этой жертвы. Более того, их оскорбило моё предложение. Они усмотрели в нём пренебрежение, даже враждебность к своему идолу.
Потому я и качаюсь на заднем сиденье — со свояком нынче остался тесть... На даче скованность оставляет членов нашего экипажа. Женщины выпархивают из машины, не дожидаясь моей помощи, принимаются дружно разгружать багажник. Им доставляет какое-то особое удовольствие пронести несколько метров тяжёлые, набитые снедью сумки.
— Представляешь, — оживлённо говорят они друг другу, — как бы мы тащили всё это на себе!
— Ой, что ты! По такой жарище!
— По такой пылище!
— Даже вспоминать не хочется...
— А теперь что: там погрузился, здесь разгрузился. Красота!
Я понимаю, что этот гимн автомобилю рассчитан на меня. Им мало того, что они одержали победу. Им надо, чтобы побеждённый восславил руку, приведшую его к покорности, чтобы он не просто мирился с их любимцем, а восхищался им, молился на него, благоговел перед ним.
Но я не могу благоговеть. Слишком он дорог, этот красавец, слишком жесток и капризен. Он отнял у нас Чёрное море и не подарил взамен Горного Алтая. Он сразу же поделил нас на молодых и старых, на безупречных и дефективных, возвысил одних и ниспроверг Других.
Меня он, вдобавок, разлучил с велосипедом.
Старенький мой «конёк-горбунок», лентяй и хитрюга, одиноко стоит под деревом. Седёлко его потрескалось от дождя и солнца, руль поржавел, раму оплёл вьюнок, между спиц проросла высокая трава.
Я подхожу, выдёргиваю своего дружка из зелёной могилы и... обнаруживаю, что «курилка» жив: переднее колесо отвечает моим пальцам упругим толчком.
— Куда это собрался? — спрашивает тёща.
— Прокатиться хочу, — отвечаю я.
Тёща смотрит на меня, как на полоумного, словно я верхом на палочке собрался проскакать.
— Вот сейчас поедем с Зинаидой за мужчинами — и прокатишься, — как о решённом деле говорит она.
Мне хочется язвительно спросить: «А может, вы меня на цепочку прикуёте к вашему роллс-ройсу?» — но я сдерживаюсь.
Как же не ценил я раньше моменты короткой мужской свободы! Я даже считал свои командировки в Верхние Пискуны тяжёлой трудовой повинностью. А они были благом. Вскочив в седло, я на целых девятнадцать минут превращался в независимого вольного ковбоя. Я мог улыбаться или хмуриться — и некому было спросить: чему это я радуюсь или почему угрюм; мог, сдвинув набок кепочку и геройски развернув плечи, лихо пропылить мимо какой-нибудь загорелой дачницы; мог выпить пива с пискуновскими люмпенами из одной трёхлитровой банки, пущенной по кругу; мог, наконец, при желании, свернуть хоть направо, хоть налево — и легко объяснить свою долгую отлучку тем, что камера спустила.
Теперь же это лупоглазое, металлическое чудовище сторожит каждый мой шаг. Даже когда у меня кончаются сигареты, я слышу: «Ничего, потерпишь часок. Вот поедет Зинаида в магазин...»
Неожиданно меня выручает жена
— Да пусть разомнётся, — говорит она. — Сколько можно сидеть? На работе сидит, дома сидит, на рыбалке своей дурацкой сидит. Физзарядку его сроду сделать не заставишь: только проснулся — сигарету в зубы... Прокатись, лапонька, прокатись на здоровье. А то ведь у тебя, бедного, скоро ножки атрофируются.