Посмотрев на Ольгу, Самоваров моментально расхотел идти к старухе Лукирич. Слушать Ольгины ахи и охи про Пикассо было глупо, ждать её ухода бессмысленно — она надолго оседала в квартире авангардиста и вообще была там своим человеком, так что никаких бесед о Валерике в связи с брильянтами у них не вышло бы. Возвращаться к упаковке серебра ему тоже не хотелось, тем более что из бельэтажа, откуда вышла Ольга и где находились лучшие залы и кабинеты, послышался монотонный баритон директора Оленькова. Директор тоже числился гриппующим, из-за чего служащие музея последние дни чувствовали себя непринуждённо и вольготно и были почти все в отсутствии по всяким уважительным поводам. Теперь из-за смерти Сентюрина директор превозмог болезнь (а здоровье ему, конечно, необходимо было поправить ко дню отбытия на Корсику), явился на рабочее место и приступил к руководству: раскаты его хорошо поставленного голоса пробивались даже сквозь аршинные стены. Это явно были призывы к бдительности и к борьбе с пьянством. Если задержаться в музее, Оленьков непременно принудит упаковывать киот, поэтому Самоваров продолжал бодро спускаться по лестнице между горестной Ольгой и недоумевающей Настей.
На крыльце их встретил ветер и обдал тучкой пыли, в которой вертелись жухлый окурок и пара бумажек. Начало темнеть, фонари ещё не горели. Холод жёг щёки и лез в рукава. Надо было на что-то решаться.
— Знаешь, Оля, мы с Настей, наверное, отложим свой визит до завтра, — вдруг заявил Самоваров. — Представляю, как госпожа Лукирич огорчена. Ей сейчас близкий человек рядом нужен, вроде тебя.
— Да, конечно, — подхватила Настя. — Давайте я вам, Николай Алексеевич, позвоню, договоримся, что и как, чтобы и Елпидин дома сидел и ждал.
Она раскрыла сумочку, чем-то где-то записала телефон и исчезла прежде, чем Самоваров успел открыть рот и что-то возразить. Легка очень, очень быстра… Как и не было её. Исчезла, пока Самоваров прощался с Ольгой. Как он теперь ни озирался, не мог увидеть на улице Восстаний ничего достойного, кроме Ольгиной фигуры в боярской шубе до пят. Снегу ещё не было, но все надели зимнее — наступили холода. У Ольги была роскошная шуба, да и сама она была статная и прямая. Но при виде этой шубы Самоварову всегда лезло в голову гоголевское: «Казалось, что по улице движется кадь». Уважая Ольгу, он не мог вспоминать всякий раз кадь. Высокой и мощной фигурой, круглым лицом, несколько кукольным и с румянцем, большими синими глазами Ольга всё определённее напоминала ему одну из кустодиевских купчих. Имелась у неё и толстая, в руку, тёмно-русая коса, временами — скрученная на затылке, временами — девически перекинутая через плечо. Но «кустодиевское» впечатление оказывалось обманчивым. Ольга не была ни ленивой, ни сонной, ни глупой. Наоборот, она занималась своим отделом живописи с толком и рвением, говорившими об упорном честолюбии. Она была по-детски принципиальна и имела прекрасную семью, состоящую из мужа, кандидата каких-то наук вроде минераловедения, и двух взрослых сыновей, таких же высоких и мощных, как она, с такими же круглыми синими глазами. Ольга была неутомимой валькирией нетского авангарда, часто печатала в специальных изданиях добротные, утопающие в сносках статьи, выступала на всяческих искусствоведческих сборищах и жила припеваючи, пока с нею не стряслась беда. Не беда даже, так, конфуз, от которого дала трещину её победоносная ясность… Дело было так…
Когда стало известно, что Оленькова назначили директором музея, один коллекционер столовых ложек, по совместительству журналист, с улыбочкой предупредил Самоварова: «Что, коллектив у вас, кажется, бабский? Ну, этот всех огуляет!» Реплика была интригующая. Николаю сразу привиделся некто с мускулами Шварценеггера, голливудской улыбкой и капризным носиком Алена Делона. Так Самоваров по своему убожеству представлял покорителя женщин. Оленьков оказался брюнетом ничем не выдающегося роста. Лицо его не запоминалось с первого раза, хотя он носил аккуратную бороду. Баритон его тоже не выходил из ряда вон. Но Самоваров, должно быть, ничего не смыслил в таких вещах, должно быть, и лицо Оленькова сразу поражало женщин, и баритон бередил душу, потому что вышло именно так, как пророчил собиратель ложек. Музейные дамы были от Оленькова без ума. Сколько ни просил Самоваров Веру Герасимовну не передавать ему сплетен, сведения об успехах Оленькова поступали исправно. Первыми жертвами его прославленного шарма пали две молоденькие уборщицы, очень интеллигентные безработные филологички. Кассирша, не старая и румяная, тоже вскоре была причислена к удостоившимся директорского внимания. Затем пришёл черёд бухгалтерии и прочих служб. Сама Вера Герасимовна находила Оленькова приятным и обходительным, но излишества осуждала.