Анна Венедиктовна загнула сухой суставчатый пальчик за другое плечо, и Самоваров вытянул шею, чтобы рассмотреть на стене не большой снимок. Впрочем, этот снимок он видел в разных изданиях в качестве иллюстрации к Ольгиным статьям, видел болезненное это лисье личико, ввалившиеся острые глазки и мятую блузу с мятым бантом.
— Папа очнулся чуть ли не через месяц и первое, что увидел, — это маму. Она за ним всё время ухаживала и сидела у кровати. Знаете, в то время она уже всюду появлялась в хитоне и с распущенными волосами, даже на рынок так ходила. В этаком виде и у папиной кровати сидела. На щеке футуристы ей розу нарисовали — она всё ждала, когда папа очнётся и увидит её левую красоту. Так представьте, папа рассказывал: когда глаза открыл и увидел маму с волосами и с розочкой на щеке, решил, что попал всё-таки в рай, что его всё-таки пустили! Рассказывал, что самым жутким разочарованием для него было узнать, что он жив, что он в Нетске, что почти месяц, как красные пришли, и надо дальше что-то делать.
— Полагаю, им нелегко пришлось, — посочувствовал Самоваров, — ведь тут ещё папа, генерал Шлиппе.
— Ах, представьте, это всё устроилось, — утешила его Анна Венедиктовна. — Дедушка уже старенький был, а мама очень левая. Она к тому времени и лозунги какие-то писала, и рабочих детей учила революционным мимическим сцепам. Папа тоже оказался левым флангом в искусстве, так что они с мамой даже в отделе искусства заправляли. Квартиру эту вот тогда же получили. Правда, папа болел сильно — и печень, и лёгкие — и больше живописью занимался. Вы видели его серию женщин на спектральных фонах? Он их с мамы писал.
Женщин этих Самоваров видел и теперь подумал, что угасающий хилый Лукирич своей левой кистью с какой-то бессильной мстительностью преображал красивую здоровую жену в отвратное, неуклюжее чудовище, будто наскоро сложенное из косоватых жёлтых и бурых ящиков. Впрочем, Самоваров в прелестях авангарда ничего, к стыду своему, не смыслил.
— Папа умер в двадцать шестом году, — вздохнула Анна Венедиктовна. — Мама была ещё очень молода, занималась пластикой, ходила в хитоне и босая, когда снегу не было (а с футуристами, в девятнадцатом году, и по снегу!). Только волосы она остригла. Из-за хитона и пластики её считали чуть ли не городской сумасшедшей, причём всерьёз, даже наш профессор Бершадский. Она потом вышла замуж за начальника ГПУ, а потом за директора облпродбазы. Разве это безумные поступки?
— Напротив! — горячо воскликнул Самоваров, окончательно отогревшийся и решивший пробиться наконец к криминальной теме. —
Как хорошо, Анна Венедиктовна, что вы все свои сокровища сохранили!
— Да, причём тогда, когда другие выбрасывали всё как устаревший хлам, — с самодовольной улыбкой отозвалась она, — я, скромная преподавательница географии, терпеливо ждала, когда придёт час новой славы Венедикта Лукирича!
Самоваров взялся сбавить патетический тон беседы и скромно поинтересовался:
— Бриллианты тоже папины были? Которые якобы ваш квартирант украл?
Анна Венедиктовна несколько оторопела от такого виража, потом повернулась к молчаливой и недоверчивой подружке:
— Капочка, будь добра, пригласи к нам Валерия, он ведь дома?
Капочка поднялась, осторожно опустила на пол Уголька, и он, цокая старческими когтями, поплёлся за ней.
Анна Венедиктовна продолжала рассказ:
— Конечно, бриллианты не папины. Шлипповские они. Можно сказать, фамильные. Мама только два кольца прикупила в Торгсине, когда была замужем за завбазой (его как-то очень скоро репрессировали). Чудные были вещи, особенно камэ был прелестный. Браслет дутый, да, но работа-то старинная; такой точно есть на одном портрете Винтергальтера.
— А бумаги? — допытывался Самоваров. — Украденные ценные бумаги? Говорит, это бумаги Пикассо?
Анна Венедиктовна возмутилась:
— Да какой Пикассо! Бумаги как раз мои. Ума не приложу, кому они нужны?
— Может, перепутали? — предположил Самоваров. — Может, хотели Пикассо взять, а схватили ваши бумаги? Или что-то там было важное? Вы ведь очень просите их вернуть. Что там было в бумагах?