— Не понимаю, чего ты так убиваешься? — изумился Самоваров. — Досадно тебе, что неандерталец Денис не узрит родины Наполеона?
— Мне не нравится, когда людям делают гадости. Бобу придётся теперь выкручиваться.
— Ах, так это Боб пострадал! Ну ничего, переживёт. Пережил же он кончину во младенчестве своей партии либеральной свободы. Он, мне кажется, вообще много чего пережил. Пройдёт и это. Расскажи ему, если сильно будет тужить, про кольцо Соломона. Денька через три он уже сможет выслушивать слова утешения.
Ася прозрачно-удивлёнными глазами глянула из-под паутины кудрей:
— Какие три дня? Он же летит завтра.
— Как летит? — не поверил своим ушам Самоваров. — Выставка-то отменена.
— А он летит. Надо же как-то извиниться перед Скальдини, уладить всё, сохранить контакт. И в будущем…
— Он как, без вещей полетит? — не без сарказма спросил Николай.
— Ну да. Хотя он уверен, что скоро барановская (или твоя?) интрига разъяснится, и выставка всё-таки будет. Даже ящики просил не распаковывать. Он всё уладит со Скальдини…
— Что, и Денис тоже летит?
— Кажется, летит. А ты удивляешься?
— Да при чём туг Денис? Он что, знаток иностранных языков? Специалист в области древних культур? Он же туп, как дерево. А охрана-то директору теперь не нужна, вещи остаются!
Самоваров после сообщении о победе Баранова на птицефабрике несколько воспрянул духом. «Наша взяла!» радовался он. С выставкой прояснилось и выправилось. Отлёт Оленькова на Корсику, конечно, странен, но беднягу понять можно: желанная поездка во Францию, разные свои делишки и приятности — и вдруг всё летит к чёрту. В утешение себе отчего бы и не слетать в сладенькую служебную командировку? Всё, поди, давно уже оплачено.
Самоваров решил заглянуть в свою мастерскую. Работать он не сможет, но отдышаться и поразмыслить над изменившимися обстоятельствами стоит. Он в полутьме привычно, безошибочно сунул ключ в дверь, отпер её и сделал уже шаг вперёд, но перед его носом порхнуло и рывками слетело вниз что-то белое. Кажется, листок бумаги. Записка, всунутая в дверь, в единственную пригодную для этого щель в уголке. (Самоваров постоянно ремонтировал свою дверь, рассохшуюся и дряхлую, как и все двери в музее; щелей у него обычно не бывало.)
Это был обычный листок писчей бумаги, сложенный вдвое. Самоваров включил лампу, развернул его и прочитал всего три слова: «ОЛЕНЬКОВ ВСЁ ЗНАЛ». Они были написаны, вернее, даже начертаны крупными печатными буквами, шариковой ручкой очень аккуратно. Самоваров повертел письмо. Белизна, белизна и три загадочных слова. Что это? Зачем? От кого?
А от кого, он, пожалуй, догадался. Кто ещё в музее может вывести такие твёрдые, правильные, округлые буквы, которые не скосились, не сбились в кучу, а легли точно посередине листа? Она, она, валькирия! Сначала «Столица и усадьба», теперь вот это. Совесть её грызёт! Разобраться бы, что за «ВСЁ» Оленьков «ЗНАЛ». О чём речь?
Голова Самоварова сейчас была настолько занята Барановым, выставкой, Скальдини, что он не сразу сообразил: это всё к Ольге не имеет никакого отношения. Не о том задавал он ей каверзные вопросы. А о чём? Да о том, кому (говорила, что никому!) поведала прекрасная кустодиевская Ольга байку про бриллианты Кисельщиковой, про Гормана, про гипсы Пундырева, про те письма его к Анне Венедиктовне, где якобы сказано всё-всё-всё. Ну вот, ОЛЕНЬКОВ ВСЁ ЗНАЛ.
— Дурак, ещё домой к ней заходил, спрашивал! И так всё ясно было! Какой там обалдуй, занимающийся минералами, какие сыновья-младенцы, когда был безумный, забавлявший всех роман — это помрачение, эти бурные соединения в запасниках, этот Баранов во главе ОМОНа! Ну да, ну да! Сказала, и?.. И что это значит?
Самоваров рухнул на диван, чувствуя, что внутри у него явно похолодело. А не значит ли это, что битьё гипсов… Что Сентюрин!.. Что Капочка?..
Это было уже чересчур. Самоваров даже почувствовал, что голова его кружится, как кружится она обычно от неожиданности, когда просыпаешься на новом месте и не можешь сообразить, что ты и где ты, и тогда кажется, что кровать начинает вращаться, стремясь возвратить тебя в привычное, знакомое, спасительное. Самоваров пережил много таких головокружительных пробуждений, особенно в больницах, после операций, во всяких неожиданных и не желающих забываться местах своих прошлых мучений.
Он потянулся к чаеварке. Ему необходимо было попить чайку и подумать. Где-то рядом, сквозь тоненькую плёнку, мутно сквозила и пробивалась к нему… уж не истина ли? Билась, стучалась, подлаживалась под ритм шур-шанья и фырканья закипавшей в чайнике воды. Самоваров положил перед собой листок, уставился на правильные, уверенные буквы. ОЛЕНЬКОВ ВСЁ ЗНАЛ. Может, Ольга просто вложила в эти слова своё отвращение к бывшему любовнику, с которым она некогда так стыдно забыла обо всём? Месть? Нет, невозможно. Прямолинейная и гордая купчиха всегда брезговала интригами, а с Оленьковым и вовсе молчала, каменела, ёжилась, хотела, чтобы ничего того вроде бы и не было, хотела забыть! Хотела, чтобы все забыли. Зато всё, что говорила в эротическом угаре про мнимые, как выяснилось, тайны Анны Венедиктовны, она, конечно, прекрасно помнила. Ведь как перепугалась, когда Самоваров явился вдруг к ужину и начал задавать в лоб свои вопросы. Она тогда просто впечаталась в кресло, даже проводить его не смогла, Евстигнея послала! Сама, видно, догадывалась после покушения на Ильича, в чём дело, но верить своим догадкам не хотела, а тут Самоваров прилип: кому говорила про брильянты? И… Не написала, конечно, «ЭТО СДЕЛАЛ ОЛЕНЬКОВ», но зияет Ольгин ужас из этих крупных, разинутых «О». Ольга болтать и предполагать не станет — умная, твёрдая, положительная Ольга, которая верит только фактам, как утверждает Анна Венедиктовна.