- Я повторяю вопрос, - медленно, с дрожью в голосе, но все же с известной долей металла, проговорил Беляев: - Что говорил Заратустра?!
Тоська и Скребнев немного приободрились.
- А черт его знает, что он там говорил! - отмахнулся было Скребнев.
Беляев вновь прокричал:
- Что говорил Заратустра?!
В паузе он увидел, что Тоська и Скребнев опять напугались. Тогда он сбросил обороты, шагнул к столу и, улыбнувшись, разъяснил:
- Так! Так говорил Заратустра! То есть, когда я выкликаю призывно вопрос: "Что говорил Заратустра?!", вы тут же хором отвечаете сначала: "Так!", а через антракт добавляете: "Так говорил Заратустра!" Ясно? Есть восторженные вопросы?
- Вопросов нет! - сказала Тоська, облегченно вздыхая.
- Тогда репетнем, - сказал Беляев и без предупреждения вскричал пуще прежнего: - Что-о-о го-оворил Заратустра-а-а-а?!
- Так! - как танковый залп, грянул Скребнев, а Тоська запоздала.
Беляев прошелся по комнате, набычившись, как бы оценивая качество услышанного ответа.
- А ну еще раз! - приказал Беляев и на смертельно высокой ноте проскулил: -Что говорил Заратустра?!
- Так! - в унисон бухнули ответ и после малой паузы - добавили: - Так говорил Заратустра!
- Так говорил Заратустра!
- Годится! - похвалил учеников Беляев, сел к столу и как ни в чем не бывало налил всем по полной.
Он поднял рюмку, подумал и встал.
- Итак, я вынужден произнести небольшую речь, поскольку вижу, что праздник, не начавшись, может печально закончиться. Времени у нас, - он взглянул на часы, - десять часов и эти десять часов мы должны провести в карнавальном веселии. Есть возражения?!
- Нет, - сказала Тоська, хохоча заранее.
- Нет, - сказал Скребнев, принимая праздник.
- Итак, я продолжаю читать тезисы доклада к юбилейной конференции праздничной комиссии, созданной для подготовки к празднованию круглой эллиптической даты введения непосвященных в посвященные в праздники. Беляев чуть качнулся и плеснул из своей поднятой рюмки водку на цветастое платье красавицы Тоськи. Но Тоська не обратила на это внимания. - Я человек праздничный! Я вижу жизнь не как уныние, а как великое магическое поле своего вечного праздника. Но праздник - это не значит полудурковатое веселье. Праздник - это нечто возвышенное! Нас здорово дурачили разные Грозные, Сталины, Христы...
Беляев на мгновение замер, почувствовав, что отец вошел в него в эту минуту, отнял его голос и воткнул свой, более ядовитый. И уже, казалось Беляеву, не он говорит, а говорит отец. И она никак не мог остановить отца. Он и сам как будто вылетел из своей оболочки, сидел на люстре и смотрел на себя, стоящего под этой люстрой и говорящего голосом отца:
- Мы рабы авторитетов. Любой, овладевший гипнотизмом слова, способен повести стадо человеческое за собой. Но я предостерегаю вас от этого...
Беляев сопротивлялся отцу, и когда тот хотел высказаться о писателях, которые суть евреи, Беляев откусил голос отца, переборов в себе отца, увел тему в сторону, но в какую-то другую, не предполагавшуюся им для этого праздничного слова. Беляев вновь возвысил голос до крика:
- Я - Фидлер! Сотрудники НКВД - ко мне! Смирно!
Скребнев не отводил глаз от бледного, по-волчьи злого лица Беляева. А тот вдруг затих, выронил рюмку и зарыдал. Так стонут деревья во время урагана.
Тоська вскочила и прижала его голову к своей груди. Через минуту-другую Беляев успокоился, махнул рукой, сел за стол. Скребнев моментально налил ему полную. Выпили, закусили. Беляев улыбнулся Скребневу и закурил. Ему вдруг стало нестерпимо хорошо в этом кругу. Не хотелось ни говорить, ни спорить, а просто вот так сидеть, наслаждаться покоем и курить. Беляев как бы окончательно похмелился, сбросил с себя груз вчерашнего, протрезвел. И новый день увиделся им через прозрачные занавески. Небо было синее, светило солнце и виднелись снежные крыши.
Хорошо.
Он был совершенно трезв, как льдинка, как хрусталь.
И ему хотелось веселья. Не ему самому даже, а тому, кто был в нем сейчас и руководил им. Значит, отец временно исчез. Это приятно. Беляев встал, походил по квартире, как бы что-то придумывая. Скребнев о чем-то весело и беззаботно трепался с Тоськой.
Наконец Беляев увидел хозяйственную сумку с вином. Подумал. Направился в ванную, взял таз, эмалированный. С тазом и с сумкой вошел в комнату. Поставил таз на пол. Взял нож, чтобы срезать с бутылок полиэтиленовые пробки. Срежет пробку и стоит - льет вино в таз. До краев наполнил.
Скребнев с Тоськой молча наблюдали за ним.
Беляев встал на колени и принялся лакать вино из таза. Тут же Тоська присоединилась. Она лакала так смачно, что Скребнев не заставил себя ждать.
- До дна! - изредка кричал Беляев, давая себе передохнуть.
Толкались головами, хотя таз был довольно-таки широкий, хохотали, сопели, булькали.
- И я не отрицаю в себе животность, - в паузу мягко заметил Беляев.
- А хорошо! - вопила Тоська.
Потом как-то все стало гаснуть и, как бы сопротивляясь темноте, Беляев выкрикнул в эту темноту:
- Что говорил Заратустра?!
И далеким эхом из этой темноты донеслось:
- Так! Так говорил Заратустра.
Глава XXIX
- Заратустру зарезали как собаку туранцы во взятом ими Балхе две с половиной тысячи лет назад, а ты тут сидишь и заратуструешь! Все вы, заратустры, убегаете от жизни, как. только понимаете, что не можете пробиться в этой жизни среди равных вам по рождению людей, убегаете в отрицание устоявшегося быта, сшибаете с пьедесталов богов, как будто в богах все дело. Дело в людях, создающих этих богов. Но ты, Заратустра, на Бога не тянешь. Нет, не тянешь, - усмехнулся Беляев, более или менее приходя в себя после пьянки.
Отца неприятно волновало, что сын ввалился к нему вчера поздно вечером в состоянии положения риз. То было словно во сне или в бреду, отец никак не мог поверить в то, что сын напьется, как и он напивался. Зеркало! Отвратительное зеркало. Отцу неприятно было смотреть на самого себя. И сейчас, когда витийствовал поправившийся водкой сын, отец как-то съежился, дыхание стало тяжелым и частым, все тело болело от усталости, и почему-то слезы потекли у него по лицу. Жалко было сына. Отец и не предполагал, что вся его, как он сам называл, "сволочная" сущность передастся сыну. А почему она не должна была передаться сыну, если он двадцать лет выступал перед ним именно в моменты разнузданных пьянок? В этот же момент водка для самого отца была противна, и он не пил, был трезв и стар.
Он смахнул слезы со щек и для успокоения сына, для поддержания беседы сказал:
- Зарезали тело, но не зарезали существа идеи. Впрочем, тот персидский Заратуштра мне менее всего интересен, как и все огнепоклонники. Мне интересен тип человека Заратустры, каковым и я сам являюсь. Это тип отбросок общества.
Беляев что-то промычал, желая попасть вилкой в огурчик, который плавал на дне большой банки и никак не хотел попадаться на острые зубцы. Беляеву даже показалось, что это какой-то живой огурец, вроде головастика, которых он в детстве, в пионерлагере, ловил собственным чулком, когда чулок походил на змею, съедающую будущего лягушонка в крапинку, пупырчатого как маринованный огурчик, который не хотел попадаться на вилку.
- А я - сердце и ум общества, - сказал Беляев, проткнув огурец.
Он поднял вилку с огурцом и долго смотрел на него, как бы прикидывая, откусить сразу или после рюмки. Решил - после рюмки, и выпил. Водка показалась слишком сладкой и слабой. И огурчик не подчеркнул ее свежести.
- Люблю я тебя, отец! - воскликнул Беляев и полез обниматься, что особенно было неприятно отцу, но он терпел.
- И я тебя люблю, - тихо сказал отец, когда Беляев отстранился. - Как же я могу тебя не любить, когда ты мой ребеночек. Я смотрю на тебя и не верю, что ты мыслишь, говоришь, живешь, действуешь в этой проклятой жизни. И я боюсь за тебя.
- Почему?
- Потому что и ты умрешь! - всхлипнул отец. - Все мы смертники на этом свете, и все утешаем себя, что каким-то образом будем жить на небесах, Страшно, страшно мне, Заратустре!