Выбрать главу

Он спрятал карту в планшет.

– А что эти у вас там стоит: В. Г. Г.?

– Это я себе для памяти – выход к государственной границе. День и час. И они ее здесь перешли в первый день войны, тоже в три утра, с минутами… Хочу этот лист зажать, не сдавать.

– Правильно, – сказал Лопатин. – Я бы на вашем месте не отдал.

Несмотря на обыденность, с которой Велихов рассказывал, как в боях почти незаметно подошли сюда, к границе, все равно – и его надпись красным карандашом, и нежелание сдавать этот лист карты значили, что он знает цену происшедшему.

Пускай в этом случае переправились туда без сопротивления, пускай одной ротой, пускай на пятачок, пускай там, на этом пятачке, ничего нет, кроме коровников и поскотины, все равно – на листе карты красным карандашом стоит: В. Г. Г. – выход к государственной границе; впереди, за обрезом карты, – Германия, а позади, за спиной, почти до самой Москвы, – все, что сначала отдали, и все, что потом вернули.

– Километрах в пяти от нас, в тылу, я заметил, еще когда сюда шли, а вчера еще раз поехал посмотрел, стоит наш довоенный дот, – сказал Велихов. – Поколупанный снарядами, а так на вид почти целый. Бетон черный, закопченный, обожженный, наверное, наши в нем до конца сидели, а немцы или огнеметами их выжигали, или горючим заливали. Думаю, так. Хода внутрь не видно, где он шел, может, под землей, не знаю, времени не было искать. Стоял там, смотрел, и все казалось: а вдруг внутри кто-нибудь до сих пор остался, сидит там, с сорок первого года? Ерунда, конечно, но такое у меня настроение вчера было, когда смотрел на эту старую точку. Завтра покажу вам, если хотите.

– Не хочу, – сказал Лопатин. – Может быть, потом когда-нибудь, а сейчас не хочу.

Велихов сидел, прислушиваясь к чему-то, чего Лопатин не слышал.

– Дождь пошел. Вы посидите, подождите меня. Я ненадолго. Распоряжения на ночь отдам и в батальон позвоню, что придем к ним.

Он вышел, и Лопатин остался один. Пока Велихов открывал и закрывал дверь, он тоже услышал дождь, а сейчас, подойдя к завешенному плащ-палаткой окну и прислушавшись, услышал его и там, за окном.

«Значит, пойдем в дождь», – подумал он, чувствуя навалившуюся усталость – и от сегодняшнего, и от вчерашнего дня и от бессонной ночи в грузовике, – от всего сразу, и представляя себе, как они сейчас, ночью, пойдут с Велиховым. Отсюда до батальона будет еще ничего – от высотки до высотки, и почва песчаная. Пониже к реке идти станет похуже, а там, за Шешупой, в низине, где эти коровники и поскотина, наверное, вообще болото.

Он поглядел на свой старые хромовые сапоги, досадуя, что не взял про запас, как обычно, еще и кирзовые. А впрочем, и взять не мог. Они лежали дома, на тахте, вместе с вывороченным наспех из чемодана грязным бельем и обмундированием.

Там, у Ники, когда подумал, что надо бы зайти домой за тетрадью, подумал и о сапогах. А потом даже и не вспомнил об этом.

И ничего она ему не говорила в те последние два часа, что они лежали с ней вдвоем, вместе, после того как, стащив с себя обмундирование, он все-таки разделся и лег, лег и ждал ее, а она долго не шла, а потом принесла ему чай, которого он все равно не стал пить. Сначала уговаривала его, чтоб он попробовал заснуть, а потом поняла, что он все равно не заснет, и легла рядом. И только одно казалось ему странным – то, как она все время, пока они лежали и были вместе, молчала. Словно боялась проговориться, сказать что-то такое, чего не должна была или не хотела ему сказать. Только это, и то не сразу, а лишь под конец, заставило его понять, как она боится за него, боится его отъезда, боится его смерти – вслед за той, другой смертью, из-за которой он туда ехал. Боится и ничего не может с собой сделать. И не может говорить ни о чем другом, потому что, если заговорит, заговорит об этом.

Но так и не заговорила. И когда лежали в постели, и когда встали, и когда вышли из дома, и когда вошли во двор редакции и простились около машины – так и не заговорила.

Он сидел, слушал, как все сильней и сильней льет дождь, и с тоской и благодарностью вспоминал ее молчание.

Три часа назад, если поезд отошел вовремя, она уехала обратно в Ташкент.

Когда она лежала рядом с ним и боялась за него, он сам не боялся. Не только не позволял себе думать об этом, но и не думал. А сейчас, когда она была где-то между Коломной и Рязанью, он, думая о ней, думал и о себе и боялся. Это началось еще вечером, когда ехал сюда и смотрел на могилы. Он уже тогда понимал, что началось, и, пока он не вернется назад из-за Шешупы, ему придется преодолевать в себе это. И когда, говоря с Велиховым, настаивал, что ему непременно надо быть там, в этом упорстве была и частица того насилия над собой, которое называют преодолением страха. А потом вдруг что-то добавил еще и дождь. Как ни дико, так оно и было: из-за того, что начался, а теперь все сильней шел дождь, ему казалось еще страшней идти туда.

Мертвые на осклизлой, растоптанной, мокрой земле, в грязи, в налитых водой колеях, на дне затопленных дождями ходов сообщений и окопов, в наполненных грязной жижей кюветах у дороги. Все это он видел, видел не раз, и знал, что вспоминать сейчас об этом, под шум шедшего за окном дождя, не надо, нельзя. И все-таки вспоминал и боялся смерти, хотя хорошо понимал и умом, и опытом, что сегодня ночью ничто ее не обещает, кроме одной из тех глупых случайностей, избегая которых, надо было на второй же день войны ехать из Москвы не в Минск, а в Ташкент.

Он сделал усилие над собой и улыбнулся навстречу Велихову, вошедшему в забрызганной дождем плащ-палатке и со второй плащ-палаткой и кирзовыми сапогами в руках.

– Сапоги для вас добыли. Со спящего после дежурства солдата стащили.

– А если хватится? – снова улыбаясь и снова чувствуя, как это с трудом дается ему, спросил Лопатин.

– Не хватится! Пока проснется, мы с вами уже обернемся. Как, подойдут?

– Думаю, подойдут, – разуваясь, сказал Лопатин и легко влез в чуть великоватые солдатские сапоги.

– Пошли? – протягивая ему плащ-палатку, спросил Велихов.

– Пошли…

1956—1978