- Что не так? - спросила она. - Что-нибудь не так? Ты что-то вдруг вспомнил?
- Да, вдруг вспомнил, - сказал он, не объясняя что, потому что объяснять это было нельзя.
И на этот раз она, при всей своей чуткости, не поняла его, подумала про совсем другое - про войну.
- Я понимаю, - сказала она. - Мне Лев Васильевич, пока мы ехали на аэродром, рассказал про эту телеграмму, которую они получили. Я понимаю, как это страшно, когда все, с кем ты был, вдруг убиты и только ты одни жив. Я, когда встречала тебя, приготовила себя даже к тому, что могу почти не узнать тебя, что тебе, может быть, даже трудно самому двигаться. Мы даже хотели подъехать на "эмке" прямо к самолету, по нам не разрешили.
- Было бы трудно двигаться - положили бы в госпиталь, а не отпустили бы к тебе в Москву, - сказал Лопатин. - И не я один жив, наш механик-водитель тоже жив, и, может быть, даже еще один человек жив. - Он вспомнил танкиста с оторванной ступней, которому меняли жгут там, на шоссе. - И незачем было Степанову вываливать тебе все это, тем более с преувеличениями. Вполне мог подождать и не трепаться.
- По-моему, он, наоборот, хотел успокоить меня.
- Вижу, как он тебя успокоил, - все так же сердито сказал Лопатин.
Она рассмеялась:
- Ну вот, наконец ты опять такой же сердитый, каким был там, в Ташкенте, когда объяснял им про войну.
- Конечно, сердитый, - сказал он. - Не терплю, когда преувеличивают. Отделался двумя ссадинами на спине, только и всего.
- Я там все приготовила, и ванну налила, и душ там тоже есть. Но может быть, тебе нельзя мыться?
- Можно и даже нужно. - Подойдя к ней, он наклонился и поцеловал руки сначала одну, потом другую. - А если ты найдешь здесь в квартире йод, чтобы потом помазать мне спину, будет и вовсе хорошо.
- Найду, есть йод, - сказала она и, улыбнувшись, перевернула ладонью вверх свою левую руку, которую он еще продолжал держать. На ладони был маленький порез, только что или недавно помазанный йодом. - Я привыкла у себя в хозяйстве к острым ножам. А у Зинаиды Антоновны все тупые. А когда тупые, я с непривычки непременно режусь.
И он сделал то, чего ей хотелось: поцеловал ее в эту ладонь с порезом и с пятном йода, с трещинками и шершавинками на коже, с негрубыми, но давними мозолями. Поцеловал одну ладонь, а потом, перевернув, поцеловал другую, такую же, только без пореза и пятна йода; поцеловал и вспомнил, как мысленно увозил тогда ее с собой из Ташкента, всю ее - и эти чуть шершавые, с исколотыми иголкой подушечками пальцев руки тоже. И, оторвавшись от них, с комком в горле молча вышел из комнаты.
20
Они лежали вдвоем в чужом доме, в чужой постели со старинной, высокой, почти до середины стены, спинкой и выгнутого красного дерева. Лежали усталые и растерянные простотой и естественностью всего, что с ними происходило. Ника, с ее всякий раз заново продолжавшей удивлять его чуткостью, помогла ему расстаться с ощущением неловкости - и действительной, и придуманной от неуверенности в себе. Он был счастлив по ее вине и чувствовал себя в том неоплатном долгу перед нею, который, наверное, и есть любовь к женщине.
На висевших на стене и громко тикавших старинных длинных часах с маятником был только девятый час вечера, но уже начинало заметно темнеть, напоминая, что и нынешнее, четвертое лето войны, переломилось и пошло к осени.
Спина по-прежнему болела, но он все равно лежал на спине, потому что так было лучше и думать и говорить.
Она все-таки заставила его говорить с ней о войне, хотя он сначала не хотел. Заставила так же, как заставляла когда-то в Ташкенте. Задавая вопросы, на которые нельзя было не отвечать, она доверчиво, но настойчиво проверяла им все, что сама думала о войне. Не расспрашивала день за днем, когда и что с ним было, а хотела знать самое трудное: "Почему ты считаешь, что это хорошо, а это плохо, это правильно, а то - неправильно?"
После первых же вопросов он понял, что она знает о нем все, что могла знать, живя в Ташкенте, читая газеты, слушая радио и не пропустив ничего из написанного им с войны. Она не вспоминала его корреспонденции, но так, словно сама шла за ним по пятам все эти полтора года, почти без промаха спрашивала о том, что оставалось за бортом написанного, чего не разрешала ему писать все еще продолжавшаяся война. В какую-то минуту он даже представил себе, как война, словно лист бумаги, делится в ее глазах на то, что вырезано им из войны для корреспонденции, и на то, что осталось со всех сторон, по краям вырезанного. Об этом, оставшемся, она и спрашивала. Но спрашивать так, как спрашивала она, можно было, только помня все, о чем он писал.
Он так и сказал ей.
- Нет, - сказала она, - я не все помню. Все читала, но не все помню. Но, конечно, ты прав - я спрашиваю тебя о том, чего не читала. Мы ведь там, в тылу, тоже живем и тоже все кругом себя видим. Но не обо всем читаем: об одном пишут, а о другом - нет. Я понимаю, что во время войны иначе и не может быть, но ведь мы с тобой вдвоем. И я спрашиваю тебя не про военные тайны, а про тебя самого. Когда я думаю про тебя и про себя, мне кажется, что, если б мне вдруг велели написать про все, что я видела и слышала за эти годы, и про все, что я думаю - хорошее и плохое, и про всех людей, которых я встречала, и про себя, про все, чего я боялась и не боялась, чему верила и не верила, и сказали бы, что все это напечатают и все будут это читать, - я бы не согласилась. Я могла бы рассказать это только тебе одному. Почти все, может быть, даже все. Наверное, и у тебя тоже так?
Услышав это, он подумал о себе, что - нет, все-таки у него не совсем так, потому что его должность на войне, которую он старается исполнять настолько честно, насколько хватает силы воли, в сущности, состоит в стремлении держаться как можно ближе к той истине войны, которую он знает, и эта истина в конечном счете необходима другим не меньше, чем ему. Нет, с этим у него, при его должности, немножко посложней, чем у нее с ее мыслью, что было бы, если б ей вдруг велели про все написать! И все-таки в самом главном она была права. Он впервые за весь этот день подумал не только о том, что может сделать для нее он, а о том, что может сделать для него она. И дело не просто в избавлении от одиночества. С такой женщиной можно стать сильней, чем ты есть. И исполнять свою должность и храбрей, и упрямей.