Лопатин не знал - как тогда? Так и не ответив на этот вопрос, он долго лежал в темноте с открытыми глазами, вспоминая то эту навзрыд плачущую женщину из карточного бюро, то Арабатскую Стрелку и ту, другую женщину, черную и тихую, с ее бесстыдно простыми словами про обещанные немцами деньги.
Да, конечно, когда все это, и черное и белое, вот так очевидно, как ему преподнесла судьба, очевидно как на ладони - тогда проще. А если не так очевидно? А если не как на ладони, а как в двух зажатых кулаках и неизвестно, что из какого вытащишь. И все-таки, все-таки...
Он заснул с этим упрямым "все-таки" в душе и так и привез его с собой в Москву.
За всю поездку в Одоев война не напомнила ему о себе ни единым выстрелом, ни малейшей опасностью, но от этого было не легче, а трудней. Пройдя сквозь опасность, легче потом стоять на своем. На этот раз опасностей за плечами не было. Если были - то впереди.
Не заходи к редактору, чтобы тот не сбил его, Лопатин заперся и к вечеру написал очерк "В освобожденном городе". Он постарался, хотя бы мягко, провести свою вчерашнюю мысль о радости и испуге, испуге напрасном, потому что после восстановления нормальной жизни в каждом освобожденном городе мы сумеем быстро и правильно сделать различие между действительными пособниками фашистов и людьми, которые вынуждены были оставаться на своей работе в интересах населения. Злясь на себя, Лопатин по нескольку раз исправлял и смягчал каждую, казавшуюся ему мало-мальски резкой, формулировку, он боялся, что любая из них может поставить под угрозу весь очерк.
- Уже знаю, что ты вернулся, - сказал редактор, когда Лопатин с очерком в руках вошел в его кабинет, - но приказал тебя не отрывать. Есть одна важная новость для тебя, но давай сначала прочтем.
Фразу насчет новости Лопатин пропустил мимо ушей - наверное, еще какая-нибудь поездка, которую редактор считает особенно интересной, - и, став у него за плечом, стал следить, как тот читает очерк.
Редактор поставил сначала одну птичку, потом вторую, потом третью, жирную, - против слова "испуг". Поставил, повернулся к Лопатину, словно желая спросить его: что же это такое? Но раздумал и уже быстро, не ставя никаких птичек, дочитал очерк до конца.
- Хорошенькая теория, - сказал он, бросив на стол очерк и быстро зашагав по комнате. - Большой подарок немцам сделал бы, напечатав твое творение...
- Почему подарок?
- Почему? - переспросил редактор, останавливаясь перед Лопатиным и закладывая большие пальцы за ремень. - Ну давай кого-нибудь еще позовем, пусть почитают, может, у меня ум за разум зашел... - Он уже подошел к столу, чтобы нажать кнопку звонка, но передумал. - Нет уж - пожалею тебя, забирай! - сказал он, складывая очерк вчетверо и протягивая Лопатину. - И выбрось это из головы, и вообще выбрось... Все равно в собрание сочинений не войдет...
- А все-таки почему? - не беря очерка, упрямо спросил Лопатин.
- А потому, - сказал редактор, - что немцы возьмут твой очерк и перепечатают во всех своих вонючих оккупационных листках, мол, не бойтесь, дорогие оккупированные граждане, милости просим, служите у нас, даже если потом опять попадете в руки Советской власти, все равно ничего вам за это не будет...
- А по-моему, не перепечатают. Какой им расчет перепечатывать? Наоборот, им больше расчета внушить, что как только мы придем, то всех, кто при немцах оказался на какой-нибудь работе или службе, вольно или невольно, - всех подряд за решетку...
- Это по-твоему, - не найдя, что возразить, сказал редактор. - Скажи, пожалуйста: одни виноваты, другие не виноваты, третьим чуть ли не благодарность за то, что они служили у немцев, надо объявлять... Ты только подумай, к чему ты, по сути, призываешь в своей статье...
- К тому, чтобы всех не стригли под одну гребенку, только и всего.
- А гребенка тут и должна быть только одна - служил у немцев или не служил! Время военное, все эти "с одной стороны, с другой стороны" надо отставить по крайней мере до победы.
- Допустим. - упрямо сказал Лопатин, - а все-таки как надо было поступать этому инженеру-коммунальнику, о котором я пишу?
- Не знаю, - отрывисто сказал редактор. - Не надо было оставаться или не надо было на работу являться... Самому думать, как поступать. А раз остался, пусть теперь расхлебывает кашу...
И вдруг Лопатин совершенно забыл и то, как он выстругивал свой очерк, чтобы там не было ни сучка ни задоринки, и то, как он заранее решил не ввязываться в бесполезные споры: слова редактора насчет расхлебывания каши взбесили его.
- Слушай, Матвей! Как тебе не стыдно! Что значит "пусть расхлебывает"? Что же, эти люди виноваты, что ли, что мы отступили почти до Москвы? Мы отступили, а они пусть расхлебывают?
- Надо было отступать вместе с армией, - отрезал редактор, злясь от сознания собственной неправоты.
- Матвей...
- Что Матвей?
- А то, что у тебя пять корреспондентов в окружении остались, не сумели выйти, а ты хочешь, чтобы эта женщина с грудным ребенком и матерью-инвалидкой вместе с войсками ушла?! Ты хочешь, чтобы от границы до Москвы все успели на восток уйти, когда немцы летом танками по сорок километров в сутки перли... Кому ты говоришь? И ты, и я это своими глазами видели! А теперь "пусть расхлебывают", да? Что ты передо мной-то дурака ломаешь, извини, пожалуйста.
- За "дурака" могу извинить, а за настроения твои другой бы на моем месте тебя по головке не погладил, - сказал редактор, останавливаясь перед Лопатиным и глядя ему прямо в глаза. - И я бы не погладил, если бы немного похуже тебя знал.
- А ты не гладь.
- А ты не нарывайся! То, понимаешь, намекает, что мы немцам лишние потери приписываем, то всепрощение проповедует... Укороти язык, а то пожалеешь.
- А я знаю, с кем разговариваю, - сказал Лопатин, тоже прямо глядя ему в глаза. - Я с тобой, а не с Кудриным разговариваю...
Кудрин был работник редакции, у которого с началом войны открылась малопочтенная страсть сообщать по начальству разговоры корреспондентов. Он надеялся благодаря этому подольше пастись в аппарате, но не разгадал характер редактора и пулей вылетел на фронт.
- И на том спасибо, - поворачиваясь спиной к Лопатину и снова начиная мерять шагами комнату, сказал редактор. - Но если хочешь знать мое, лично мое, мнение, - повернулся он из угла кабинета, - разговор твой не ко времени. Увидел пять взятых городов и расчувствовался, а мы, между прочим, не Берлины берем, а под Москвой еще сидим, если глядеть правде в глаза. Рано разнюниваться! Сейчас без железной руки не только то, что отдали, не вернем, но и то, что вернули, между пальцев упустим. Жаль, тебя Сталин не слышит, он бы тебе в два счета мозги вправил!