— Мне не нравится, — говорил отец, — что в ней фанаберии много. Никогда она не поплачет, не попросит прощения как следует, точно век права.
И точно в подтверждение слов отца Женя спокойно и даже с некоторой гордостью вошла в комнату с поломанным портретом в руках. Она знала, что права, что совершает великодушный поступок, и это сознание совершенно заглушило в ней чувство страха.
— Бабушка, простите меня: я нечаянно толкнула портрет, и он упал.
— Что?!! Императора портрет упал? Где он, покажи!.. Покажи!.. — с ужасом закричала бабушка, вырывая из рук девочки портрет.
Увидев разбитое стекло и попорченную рамку, бабушка вообразила, что портрет погиб. В комнате уже смеркалось, и сразу разглядеть было нельзя.
Сергей Григорьевич поспешно зажигал свечу, у него от страху тоже дрожали руки, а Ольга Петровна смотрела с тоскливым ужасом на свою непокорную дочь.
— Ах ты, негодница! Скверная девчонка! Да как же ты смела!?.
— Бабушка, да говорю же я вам, что нечаянно, — перебила ее Женя.
— Нечаянно! Еще бы ты нарочно этакое учинила. На хлеб и на воду тебя посадить надо… Пошла в угол!..
— Портрету ничего не сделалось, — продолжала уже с обидой в голосе Женя. На нее никогда никто так не кричал. — Только стекло разбилось, да…
— Ты еще рассуждаешь? Со мной, матушка, разговоры коротки… Я, как твои родители, миндальничать не буду, на-ко ты! Этакую, можно сказать, беду наделала да еще умничаешь. Ты знаешь ли, что ты сделала! Царский лик на пол брякнула! Твоему деду это было пожаловано… из собственных рук императора!. Да что с тобой разговаривать, настоящая деревяшка, ни слез, ни раскаяния. Марш наверх! Сведите ее в темную комнату, и не сметь до моего приказа выпускать!
Женя побледнела. Сознание незаслуженной обиды, страх и стыд перед наказанием сжали ее сердце, и она чувствовала, что если раскроет рот, то сейчас же расплачется, а этого девочка не хотела допустить.
А прибежавшая при известии о беде нянька твердила ей сзади громким шепотом:
— Проси у бабиньки прощения… Припади, поцелуй ручку.
— Портрет цел. Посмотрите, маменька, ни царапинки, — проговорил Сергей Петрович на французском языке, к которому прибегал в важных случаях жизни.
— Где, покажи! Ну, счастлив твой Бог, что все уцелело, а то бы не миновать тебе розги… А в темной комнате все-таки посиди. Не столько за вину, сколько за твое поведение, за мины твои дерзкие…
Женя повернулась и молча пошла из комнаты.
Бабушка, ожидавшая слез и просьб о прощении, еще сильнее рассердилась.
— А? Каков характерец? Ох, плачет по тебе розга, девица прекрасная! Свести ее в большой чулан! Ничего не давать до восьми часов, а затем — стакан воды и ломоть хлеба… А тебе, матушка, кукситься нечего, твоей же дочке добра желают. Надо же из нее эту дурь выбить, — обратилась Александра Николаевна к тихо плакавшей Ольге Петровне.
Нервы бедной женщины настолько были разбиты болезнью, что у нее не хватало сил для борьбы, хотя она и чувствовала, что к ее девочке относятся не совсем справедливо. Кроме того, она боялась свекрови, никогда не относившейся к ней особенно ласково.
— Я, маменька, совершенно с вами согласен, — заговорил Сергей Григорьевич. — Надо что-нибудь предпринять. Я уже об институте подумываю.
— Ну, батюшка, не охотница я до этих институтов. Вот у Марии Семеновны девочка из института приехала, так мать совсем в щель загнала… И то не так, и это не по-модному. Это не прежняя пора, как при покойном Николае Павловиче. У него, батюшка, и институтки по струнке ходили, а теперь во всем везде поблажка дана.
Разговор перешел на другую тему, и мать с сыном увлеклись похвалами доброму старому времени, со смутной боязнью чего-то непонятного и нового, надвигавшегося со всех сторон.
А Женю тем временем отвели в большой чулан, находившийся рядом с кладовой. В чулане было маленькое окошечко, в которое и днем-то еле пробивался свет, а теперь, в сумерки, оно только смутно виднелось в углу. Стояли громадные сундуки и лари. В углу были свалены бесчисленные подушки и перины, а по стенам развешана парадная сбруя и ливреи кучеров и лакеев.
Пахло пылью, кожей и крысами. Девочка вошла в чулан, робко озираясь по сторонам. Нянька и сопровождавшая их с ключами угрюмая старуха экономка ахали и упрекали Женю в непокорности и гордости.
— Я ей говорю: припади к бабушке, целуй ручку, проси прощения, а она стоит как статуя.
— Ай, нехорошо, сударыня. Барышне так поступать не пристало!
— Не убыло бы тебя, небось… А теперь посиди-ка здесь голодная!
— Губа толще, брюхо тоньше, недаром пословица сказывается. На-ко, вот теперь и сиди здесь, а мы пойдем… Запереть чулан-то, что ли, Максимовна?
— Зачем? Она не уйдет. На что другое, а на это она послухмяная.
— Так-то так, а не люблю я, как замка-то нет. Крыс у нас много, с двумя-то руками которые.
— А что здесь взять-то, не кладовая, ничего не укусишь, — возразила нянька и, обращаясь к Жене, прибавила: — Ну, сиди здесь, ужо я тебе подушки изла́жу… Темно, а зато мягко. Ишь, все пуховые, — сказала она, стараясь из подушек устроить подобие дивана.
Затем обе старухи ушли. Уходя, нянька шепнула, пользуясь тем, что экономка вышла вперед:
— Ты не бойся, я ужо забегу; при этой-то ябеде только говорить нельзя, все бабиньке перескажет; а я зайду, проведаю…
Дверь затворилась, и Женя осталась одна.
Глава VI
Аскитрея
Первую минуту девочка хотела броситься за нянькой, просить свести ее к бабушке, молить о прощении, но момент был пропущен. Она с горьким рыданием сунулась головой в подушки, стараясь заглушить свой плач.
Она чувствовала себя глубоко обиженной, сознавая, что с ней поступили несправедливо, и горечь обиды действовала сильнее, чем страх наказания.
Женя совершенно не могла понять, почему это на нее бабушка так кричала, когда она совершенно резонно объяснила ей, что портрет уронила не нарочно. Разве можно вообще так кричать и браниться? Этого нигде, кроме России, не бывает, разве в самых невоспитанных кругах… А тут леди — и кричит, как необразованная баба, на свою внучку, на старшую дочь своего сына.
А Гриша? Ведь он знает, что ее наказали, как же он не пришел, не объяснил, в чем дело? Он трус и лгунишка, а его все любят и балуют, и Надю любят больше, чем ее. Больше? Да ее совсем, совсем не любят! Она им чужая, лишняя. Может быть, она им и не дочь? Ее подкинули, как в той книжке, что она читала, и вот теперь она им только мешает. Боже, какая она несчастная… Лучше бы ей умереть! Тогда бы все узнали, что она не шалунья, что она была права, и пожалели бы все — и папа, и бабушка, и мама. Мама бедная, больная, она не может и заступиться за свою Женю… Им обеим лучше умереть.
И чем больше размышляла Женя на эту тему, тем больше успокаивалась. Слезы текли обильно, горло не сжималось, дышать становилось легче, и девочка незаметно в слезах уснула, только судорожно временами всхлипывая во сне.
Проспала она недолго. Ее разбудил какой-то шорох. Девочка вскочила и сразу не могла понять, где она находится. В чулане было совершенно темно. Женя, несмотря на свои споры с нянькой насчет домовых, боялась темноты и не привыкла к ней, так как с детства в ее комнате теплилась лампадка — дань воспоминания тетки о родине. Когда она сообразила, что наказана и сидит в темном чулане, она почувствовала страх. Первой мыслью было броситься к дверям и закричать, но в эту минуту по полу что-то пробежало мимо нее, и она так и замерла.
— Крысы, — подумала она с ужасом. — Крысы! Они гадкие, большие, кусаются… Съели епископа Гаттона [6], — припомнилось ей вдруг.
Она старалась забраться как можно выше на подушки, задыхаясь от пыли, поднимавшейся от них.
«Господи, хоть бы кто-нибудь зашел! Где няня? Она обещала… Я закричу!» — но мысль о том, что чулан далеко от всех жилых помещений, что рядом была кладовая да большая комната для прислуги, где девушки только ночевали, задержала в груди крик, и Женя только тихо простонала.
В эту минуту за дверями что-то зашевелилось.
6
Имеется в виду легенда об архиепископе Гаттоне, который за свои прегрешения был растерзан стаей крыс.