Выбрать главу

И все-таки мысленно возникшая громоздкая и нескладная фигура моветона Булгарина отвратила его от воспоминания о литературных кулуарах. Уж если что и вспоминать, так тронную речь Гнедича на заседании Вольного общества. Как он говорил! Никто еще так откровенно и глубоко не выражал своего взгляда на общественное призвание поэта.

Он сказал, что перо писателя может быть в его руках оружием более могущественным, нежели меч в руках воина. Писатель должен трудиться не только для человека, но и для человечества. Должен быть виновником светлой мысли и благородных чувств в юных душах, быть творцом нравственного бытия человечества. Он может достигнуть этого, выбирая для изображения предметы важные, великие, и так вызывать у читателей думы высокие, восторги пламенные, святое пожертвование собой для блага человечества. Его долг вдохнуть чувства благородные, любовь к вере, к отечеству, истине и добродетели. Закончил Гнедич свою речь словами горькими и предостерегающими. Как припечатал: «Фортуна и меценаты продают благосклонности свои за такие жертвы, которых почти нельзя принести не за счет своей чести».

В светелку вошла Наташа.

— Афанасий из города вернулся. Тебе с почты письмо. С сургучными печатями.

— Верно, из суда. Опять спорные дела, пересмотры… Грехи наши тяжкие.

Она подошла к столу, присела на ручку кресла, обняла за шею, заглянула в глаза.

— Поедем завтра к обедне? Папенька даст лошадей и сам, кажется, поедет. Я хочу помолиться.

— Молиться можно всюду и всегда.

— Нет. Я хочу поставить свечку. Молиться вместе с тобой. И чтобы певчие…

— Понимаю. Что ж, к обедне, так к обедне.

Он сказал это весело и равнодушно, как сказал бы покладистый родитель сынишке, предложившему сыграть в карты: «В пьяницы, так в пьяницы».

Наташа поцеловала его в лоб.

Рылеев смотрел на ее фигурку в кисейном капоте с розанами, в глубокие, черные, вопрошающие глаза и думал, как странно, что некоторые женщины, даже познавшие материнство, сохраняют лица детские, даже не девичьи, по-детски ожидающие небывалого чуда.

С богом у Рылеева отношения были небескорыстные. Как многие молодые люди его времени, проникнутые идеями просветителей и бесстрашием вождей французской революции, он просто забывал о нем. Иное дело — в отрочестве. Тогда он обращался к богу с горячими мольбами, потому что больше-то обратиться было не к кому и хотелось верить, что есть, пусть невидимое и незнакомое, существо, которое думает и о нем. Правда, обращаясь к всевышнему, он не просил об укреплении веры и о своем нравственном совершенствовании, а более беспокоился об исполнении желаний. И если желание исполнилось, он возносил благодарность.

С годами он перестал уповать на божий промысел, полагаясь только на свои силы, но и не отрицал существование всевышнего, держа свою веру глубоко затаенной, подобно капиталу, отложенному на черный день, смутно догадываясь, что вера эта еще сможет послужить ему опорой. Но то, что Наташа была религиозна, ему нравилось бесконечно. Женщина и должна быть такой, отрешенной от житейской суеты, ощущать неосязаемое как материальное.

Она встала и, нагнувшись к его уху, шепотом спросила:

— Так, значит, завтра едем?

И то, что она шепнула это весело и таинственно, тоже было мило ему, как будто речь шла о запретном, недозволенном удовольствии.

Афанасий принес письмо, и оно оказалось вовсе не из суда, а от Косовского. Он писал элегическое, руссоистское письмо, завидуя Рылееву и советуя ему навсегда остаться в степях Малороссии, наедине с природой, вдали от бесплодной городской сутолоки.

Вот уж невпопад все эти руссоизмы! Сил так много, что не знаешь, как лучше их приложить. И именно сейчас, прочитавши это письмо, стыдно за бесплодно прожитый день.

Эйфория. Есть такое, кажется, греческое слово, означающее бессмысленное блаженство, беспричинные восторги, незаслуженную радость. Нет, нет, скорее в Петербург!

8. СТОЛИЧНАЯ КРУГОВЕРТЬ

Он всегда чувствовал себя провинциалом, хотя с шести лет жил в Петербурге. Затворничество в кадетском корпусе взрастило в нем неутоленную жажду общения и шума. Притом он был совсем не тщеславен, скорее застенчив и, поддаваясь общим романтическим увлечениям, любил воспевать гордое уединение или сельские радости, которыми сам не умел наслаждаться подолгу.

Воротясь от тестя из Подгорного в столицу, он снова с упоением окунулся в привычную, беспокойную литературную среду.

Более, чем самые словопрения на заседаниях Общества любителей российской словесности, где нередко скучные и протяженные вирши подвергались столь же скучному и протяженному обсуждению, где сама полемика по поводу ничтожному казалась иной раз бессмысленной, более самой программы этих встреч Рылеев любил неожиданные, непредусмотренные беседы литераторов в кулуарах. Там он погружался в мир, какого ему так недоставало, мир парадоксальных суждений, неожиданных оценок, бесстрашного полета мысли.

На этот раз в гостиной, в ожидании припоздавшего Гнедича, ораторствовал Вяземский, недавно приехавший из Польши. Разительное несоответствие его внешности с речами всегда казалось Рылееву особенно привлекательным. Очкастый, несколько насупленный, с короткими бакенбардами, он был похож на какого-нибудь молодого университетского профессора из семинаристов; говорил ли он о пустяках, светских сплетнях, в болтовне его всегда привлекали тонкая наблюдательность, ирония, полная свобода от ходячих мнений. Речи его, произнесенные небрежным, не призывающим к вниманию тоном, неизменно ускользали из сферы ничтожной к широким мыслям и обобщающим.

Теперь он рассказывал об Апраксине, флигель-адъютанте великого князя Константина Павловича, немало удивлявшего поляков.

— Настоящий русский характер, — говорил он, — образование, ограниченное выше меры. Кажется, свою фамилию — Апраксин — не каждый раз умеет правильно написать. Но судит обо всем точно и нестеснительно. В Польше волновались, кого выберут в папы вместо покойного. Он покрутил ус и, не задумываясь, ответил: «Верно, кого-нибудь из военных».

Слушавшие расхохотались. Но Вяземский продолжал:

— Вот вы смеетесь, а у него своя логика. После наполеоновских войн, перебудораживших всю Европу, на любую должность надо сажать военного. Даже если это должность наместника бога на земле. Резонно? Перед приездом государя в Варшаве, как всегда, ожидали раздачи орденов и наград. У генерала Гелгута один глаз был стеклянный, и Апраксин уверял, что государь ему пожалует стеклянный глаз с вензелем императрицы Марии Федоровны. Сам же он безумно страдал, что его долго не производят в генералы, и Волконский, которому он надоел своими жалобами, сказал, что случай такой представится скоро, когда родит великая княгиня Александра Федоровна. Апраксин просиял, но тут же испугался: «А ну как выкинет?»

Дельвиг, с нежностью взиравший на Вяземского, рассмеялся, но возразил:

— При чем же тут русский характер? Разве что он сказочный персонаж Иванушка-дурачок?

— Э, не скажи! При недостатках образования самого первоначального он ума быстрого, понятливого, имеет необычайные способности к рисованию и музыке. Играет на клавикордах со слуха и напевает целые оперы, рисует уморительные карикатуры, особенно на великого князя Константина Павловича, и так набил себе на этом руку и был настолько легкоумен, что рисовал их где попало — на книгах, салфетках, конвертах. При другом воспитании он, несомненно, бы высшее направление получил, развившее его блестящие способности. А так… Надо видеть, как часто во время разговора он опускает глаза на кресты и ордена, развешанные у него на мундире в щегольской симметрии. Так только ребенок любуется своими игрушками или с пугливым беспокойством проверяет, тут ли они? В характере его и поведении нет достоинства. В довершение русских примет — сердца он доброго, но правил весьма легких и уступчивых. Образцовое дитя русской природы и русского общежития. Его легко полюбить, но нельзя уважать.

— И это вы считаете русским характером? — вырвалось у Рылеева, хотя он всегда несколько робел Вяземского.

— Конечно. Все мельчает. При Петре Апраксин мог бы быть Меншиковым. При таком Геркулесе, как Петр, и Апраксин сгодился бы в подгеркулесы. В те годы любимец Екатерины Меншиков мог бы стать российским Мазарини. У него была государственная голова и корыстолюбивое сердце. Жажда власти огромная до неутолимости. Лихоимство — без меры. Только Петр мог иногда заставить его возмещать казне нанесенные ей ущербы. Меншиков был нужен Петру. Он был его сподвижником во всех предприятиях. И Петр позволял себе жертвовать государственной нравственностью ради пользы самого государства…