Выбрать главу

— Это прекрасная преамбула, но дальше есть с чем поспорить.

Пущин говорил еще и о том, что тайное общество не оставляет без внимания и нравственный облик своих участников, что вырабатывается некий катехизис поведения участников общества.

— Впереди еще много нерешенного, — говорил он, — еще ведутся бурные споры о конституции, о том, нужно ли соединяться с Южным обществом, которое после роспуска Союза благоденствия вовсе не прекращало своей деятельности. Кстати сказать, программа реформ у них более радикальная, чем в Питере, — и, помолчав, закончил: — Я чувствовал бы в наше время себя полным подлецом, если бы остался в стороне от этого благородного движения.

И хотя он говорил с пылом, очень серьезно, глаз его непроизвольно подмигивал, и движение это как бы снижало, заземляло высокие планы открывавшейся перед ним деятельности. Такой обширной, непривычной, казавшейся не по плечу рядовому человеку, каким считал себя Рылеев. Веселость и фамильярность этого невольного подмигивания ничуть не умаляла значения предстоящего, а лишь делало его более доступным. «Государственный переворот», — торжественно провозглашал Пущин, как бы открывая перед ним необозримую бездну, а глаз успокаивал: «Осилим! Выдюжим!»

В таких мыслях, готовый к немедленным действиям, он и пришел на нынешнее сборище и был устрашен и подавлен широтой открывшегося перед ним поля деятельности. Как они глубоко вникали! О чем только не шла речь — о конституции Никиты Муравьева, Евгений Оболенский взялся написать уставную статью «Об обязанностях гражданина», много было говорено о подготовке крестьян к свободе. Это не одноразовая беседа, следует хорошенько обдумать это длительное дело. С одной стороны, расшевелить косные умы, с другой — не посеять опасных слухов, в которых желаемое будет принято за сущее. Легко могла возникнуть опасность создать вместо разумного и справедливого государственного устройства вторую пугачевщину.

Сейчас было трудно вспомнить, кто о чем говорил. В ушах звучали лишь отдельные фразы. Пылкий Поджио кричал: «К делу, братцы, к делу! Нас южане ждут!» А Муравьев отвечал: «Нас Россия ждет, и потому мы не должны торопиться». Кто-то крикнул: «Не говорите загадками!» И тогда рассудительный Пущин вступился за Муравьева, хотя чувствовалось, что по проекту конституции между ними особого согласия не было. Пущин сказал: «Беря на себя ответственность за судьбу отечества, мы права не имеем поступать опрометчиво, хотя бы южане и изнемогали от нетерпения». И Поджио пришлось умолкнуть.

О южанах Рылеев ничего не знал, кроме того, что они существуют. Что-то говорилось о Тульчине, о Васильковской управе, звучали имена Сергея Муравьева-Апостола, Бестужева-Рюмина, о полковнике Пестеле говорили — «сам Пестель». Верно, фигура значительная. Но все вместе имена и географические пункты не укладывались в стройный ряд и вызывали лишь впечатление огромной, но беспорядочной работы.

Теперь, когда он хотел собраться мыслями наедине с самим собой, ему становились яснее, хотя и в общих чертах, чаяния и планы южан. Прежде всего — республиканское правление. О величавой фигуре монарха, милостиво благословляющего все узаконения мудрых и справедливых парламентариев, речи быть не может. Второе необходимое условие — истребление всей царствующей фамилии, дабы не возникали претенденты на престол из-за рубежа и не сеяли смуты в народе. И, наконец, настойчивое желание южан совершить государственный переворот в этом же году.

Кажется, и по всем уставным пунктам, содержащимся в проекте конституции Пестеля, носящей название «Русской правды», у северян тоже были разногласия, но в этот раз о них и вовсе не толковали.

Но что-то ускользнувшее, личное, было в смутных отношениях между южанами и северянами. Запомнилась фраза сумрачного, несколько брюзгливого полковника Митькова:

— Они хотят объединиться так, чтобы в директорате были и Пестель и Юшневский. Из наших — кто угодно. Любого к рукам приберут.

Слова эти не были обращены ни к кому. Он пробормотал их как бы раздумывая вслух, но, сидя рядом, их нельзя было не услышать. Неужели в таком высоком, благородном деле возможна борьба самолюбий, какие-то личные виды? Нет! Этого быть не должно. Поступки слишком бескорыстны, цели слишком чисты, а риск неслыханно велик.

Сам он сидел молча, медленно осваиваясь в этой неярко освещенной комнате, в густых сизо-голубых клубах дыма, среди шума голосов, изредка прерываемого глухим звоном тяжелых пуншевых кружек. Если не вслушиваться в смысл слов, как это сборище похоже на обычную гусарскую пирушку! Но не прислушиваясь к речам, а лишь вглядевшись в лица, невольно вспоминаешь рембрандтовский «Ночной дозор», прекрасную литографию с коего он видел в Париже. Та же твердая решимость в лицах, та же тайная, но ясная цель в непреклонных, хмурых глазах. Стыдясь своего молчания и робости, он подумал еще и о том, что некоторые из собравшихся были моложе его. Хотя бы тот же Пущин.

А какие имена возникали вдруг в этом запретном обществе! Заговорили о Великом соборе — собрании делегатов от народа и о временном правительстве, которое должно управлять страной после переворота и до утверждения Великим собором конституции.

Кто-то считал, что временное правительство должен возглавить Николай Тургенев или Трубецкой. Но Трубецкой сказал, что президентом должен быть человек, которого знает весь народ. Таких в России только два — Мордвинов и Сперанский. С ним все почти единодушно согласились, и Пущин, наклонившись к Трубецкому, прошептал:

— Интересно, что бы они сказали, узнав, какое «общество» их так высоко чтит?

А какова же будет его собственная роль в этом сообществе? Что должен сделать он, чтобы приблизить желанный срок переворота? Ему сегодня этого никто не сказал, но он-то знает, куда идти. А сколько таких еще юных, как он, пребывают в бездействии, в полусне?

Он подошел к окну, отдернул тяжелую штору, приник лбом к холодному стеклу. Над набережной Мойки серая мгла, сугробы в грязных заплатах подтаявшего снега. Перед окном погасший фонарь, и лишь вдалеке, у самой решетки колеблется желтый язычок пламени в перевернутом вверх основанием конусе фонаря. Он дернул шнур, и в открывшуюся фрамугу ворвался ветер, пахнущий талым снегом и арбузом. Без мысли, без напряжения сами собой пошли складываться строки. Пошли без запинки, как ноги идут под плясовой мотив.

Пусть юноши, своей не разгадав судьбы, Постигнуть не хотят предназначенье века И не готовятся для будущей борьбы За угнетенную свободу человека. . . Они раскаются, когда народ, восстав, Застанет их в объятьях праздной неги И, в бурном мятеже ища свободных прав, В них не найдет ни Брута, ни Риеги.

И, освободившись от последнего напряжения этого вечера, повалился на оттоманку и, без мыслей и желаний, уснул не раздеваясь.

Фрамуга долго скрипела на заржавленных петлях, по комнате ходил февральский слабый ветер, сдувая со стола листки, заполненные быстрым, летучим почерком, пока уже при чуть брезжившем рассвете в дверях не появилась Наташа. Всплеснула руками, чуть вскрикнула и побежала за одеялом. Вернувшись, прикрыла мужа, собрала с пола листки, села за стол и тихо заплакала.

Нет, конечно, ничего страшного не случилось сегодня ночью, но с каждым днем, живя под одной крышей, он уплывает все далее и далее. Теперь она ревновала его ко всем. К друзьям, которые, казалось, никогда не покидали их дом, к работе, о которой ей было скучно слушать, к женщине, которая бывает в этом доме и в Батове. Веселая, беспечная, бесцеремонная… По многим обстоятельствам, и родственным, и деловым, нельзя даже заикнуться, чтобы отказать ей от дома. Кондратий шутил и веселился, когда она приходила. Торжествуя, всем своим видом она показывала, что у них есть какая-то общая тайна. Нож в сердце. А может, это только пустое кокетство? Светские женщины бывают так злы, беспощадны… Как понять Кондратия? Ведь он любит детей, ему не скучно подолгу стоять у кроватки Саши, когда он, распеленатый, потягивается, а потом начинает перекатываться с боку на бок, пробует встать на четвереньки. Он всегда находит несколько минут поиграть с Настенькой, но иной раз за два дня не успевает сказать жене два слова.