«Прежде нравственность была опорою свободы, теперь должно ею быть просвещение, которое вместе с тем род человеческий снова должно привести к нравственности. Прежде она была врожденна, человек был добр по природе; с просвещением он будет добр и добродетелен по знанию, по уверенности, что быть таковым для его блага необходимо».
Он пробежал глазами эти строки, гордясь их лаконизмом и неопровержимой логикой, и задумался. А где же тут логика? А злодеи? Сколько история знает злодеев. Им ли не хватало знаний, чтобы понять, что добро приведет к их личному благу? И даже не злодеи, а хотя бы Наполеон?
Он думал о Наполеоне еще в Париже, девятнадцатилетним мальчиком, а много лет спустя писал о нем в своей тетради:
«Тебе все средства были равны, — лишь бы они вели прямо к цели; какого бы цвета волны ни были, все равно, лишь поток достигал было цели. Добродетели и пороки, добро и зло в твоих глазах не имели другого различия, какое имеют между собой цвета, каждый хорош, когда в меру. Ты старался быть превыше добродетелей и пороков: они для тебя были разноцветные лучи, носящиеся около Кавказа, который, недосягаемым челом своим прорезывая их, касается неба девственными вершинами.
Твое могущество захватило все власти и пробудило народы. Цари, уничиженные тобою, восстали и при помощи народов низвергли тебя. Ты пал — но самовластие с тобою не пало. Оно стало еще тягостнее, потому что досталось в удел многим. Народы это приметили, и уже Запад и Юг Европы делали попытки свергнуть иго деспотизма. Цари соединились и силою старались задушить стремление свободы. Они торжествуют, и теперь в Европе мертвая тишина, но так затихает Везувий».
Хороша последняя фраза. Все вполне логично. А теперь? Нет, еще не созрел для философских трактатов. И вдруг мысль совершенно неожиданная пронзила его. Что они написали с Александром: «А что силой отнято, силой выручим мы то». Ведь это же призыв к пугачевщине! Какое легкомыслие!..
20. ПИСЬМА В МИХАЙЛОВСКОЕ
В тот горячий, напряженный двадцать пятый год, когда Рылеев почти один тащил на себе всю работу Северного общества, когда надо было усердно заниматься делами Российско-американской компании и еще изданием «Полярной звезды», его единственным радостным отдохновением было чтение стихов Пушкина и Байрона. В эти часы он забывал о всех обязанностях и обязательствах и чувствовал себя больше поэтом, чем даже когда урывками писал «Наливайко». Чувства свои он изливал в письмах к Пушкину, в переписке, хотя и возникшей в связи с изданием «Полярной звезды», но бывшей не столь деловой, сколь задушевной. Отношения его с Пушкиным в ту пору нельзя было назвать неразделенной любовью, скорее они напоминали отношения двух возлюбленных, один из которых спокоен и трезв, а другой, изнемогая от наплыва чувств, говорит со страстной искренностью в надежде исторгнуть такой же ответ.
В одном из первых посланий он писал:
«Рылеев обнимает Пушкина и поздравляет с „Цыганами“. Они совершенно оправдали наше мнение о твоем таланте. Ты идешь шагами великана и радуешь истинно русские сердца. Я пишу к тебе: ты, потому что холодное вы не ложится под перо; надеюсь, что имею на это право и по душе и по мыслям. Пущин познакомит нас короче. Прощай, будь здоров и не ленись: ты около Пскова: там задушены последние вспышки русской свободы; настоящий край вдохновения — и неужели Пушкин оставит эту землю без Поэмы».
Это было писано в январе, а в феврале он уже писал пространнее и свободнее:
«Благодарю тебя, милый Поэт, за отрывок из „Цыган“ и за письмо: первый прелестен, второе мило. Разделяю твое мнение, что картины светской жизни входят в область Поэзии. Да если б и не входили, ты со своим чертовским дарованием втолкнул бы их насильно туда. Когда Бестужев писал к тебе последнее письмо, я еще не читал вполне первой песни „Онегина“. Теперь я слышал всю: она прекрасна; ты схватил все, что только подобный предмет представляет. Но „Онегин“, сужу по первой песне, ниже и „Бахчисарайского фонтана“ и „Кавказского пленника“. Не совсем прав ты и во мнении о Жуковском. Неоспоримо, что Жуковский принес важные пользы языку нашему; он имел решительное влияние на стихотворный слог наш — и мы за это навсегда должны остаться ему благодарными, но отнюдь не за влияние его на дух нашей словесности, как пишешь ты. К несчастию, влияние это было слишком пагубно; мистицизм, которым проникнута большая часть его стихотворений, мечтательность, неопределенность и какая-то туманность, которые в нем иногда даже прелестны, растлили многих и много зла наделали. Зачем не продолжает он дарить нас прекрасными переводами из Байрона, Шиллера и других великанов чужеземных. Это более может упрочить славу его. С твоими мыслями о Батюшкове я совершенно согласен: он точно заслуживает уважения и по таланту и по несчастию. Очень рад, что „Войнаровский“ понравился тебе. В этом же роде я начал „Наливайку“ и составил план для „Хмельницкого“. Последнего хочу сделать в 6 песнях: иначе не выскажешь. Сейчас получено Бестужевым последнее письмо твое. Хорошо делаешь, что хочешь поспешить изданием „Цыган“: все шумят об ней, и все ее ждут с нетерпением. Прощай, Чародей.
Рылеев».
Это был ответ на письмо Пушкина, где он писал: «Благодарю тебя за ты и за письмо. Пущин привезет тебе отрывок из моих „Цыганов“. Желаю, чтоб они тебе понравились. Жду „Полярной звезды“ с нетерпением, знаешь для чего? для „Войнаровского“. Эта поэма нужна была для нашей словесности. Бестужев пишет мне много об „Онегине“ — скажи ему, что он неправ: ужели хочет он изгнать все легкое и веселое из области поэзии? куда же денутся сатиры и комедии? следственно, должно будет уничтожить и „Orlando furioso“, и „Гудибраса“, и „Pucelle“, и „Вер-Вера“, и „Ренике фукс“, и лучшую часть „Душеньки“, и сказки Лафонтена, и басни Крылова etc. etc. etc… Это немного строго. Картины светской жизни также входят в область поэзии, но довольно об „Онегине“.
Согласен с Бестужевым во мнении о критической статье Плетнева, но не совсем соглашаюсь с строгим приговором о Жуковском. Зачем кусать нам груди кормилицы нашей; потому что зубки прорезались? Что ни говори, Жуковский имел решительное влияние на дух нашей словесности; к тому же переводный слог его останется всегда образцовым. Ох! уж эта мне республика словесности! За что казнит, за что венчает? Что касается до Батюшкова, уважим в нем несчастия и несозревшие надежды. Прощай, поэт».
Спор об «Онегине» между Рылеевым, Бестужевым и Пушкиным выходил далеко за пределы рассуждений о российской словесности. Полные пылких надежд на приближающиеся роковые дни, они хотели и в поэзии найти мощную фигуру героя под стать грядущим событиям. С фанатическим упрямством они искали его там, где, по мысли автора, он и не должен был присутствовать. Сам Рылеев чувствовал себя еще не созревшим для создания такой фигуры. В посвящении «Войнаровского» Александру Бестужеву он писал:
Однако был нужен и поэт-гражданин.
Оба, и Рылеев, и Бестужев, хотели, чтобы Пушкин захлебнулся желчью, изображая петербургский свет, и уж, конечно, чтобы сам Онегин не был франтом, который душой и телом предан моде, как говорил Бестужев. Пушкин не собирался с ними столь яростно спорить и небрежно замечал в ответном письме Бестужеву: