Выбрать главу

Тринадцатого декабря стало известно, что будут заново присягать Николаю.

24. КАНУН

Все карты были спутаны. Наступило время подсчитывать не месяцы и недели, а часы и минуты. Теперь, как никогда ранее, он чувствовал себя за все в ответе. Пусть Трубецкой и приехал из Киева, пусть он и именуется диктатором, но можно ли оставаться спокойным, ждать чужих решений, если знаешь, что во главе общества человек, чьим всегдашним желанием было оттянуть, отдалить день решительных действий.

Лежа в постели, в жару, почти потеряв голос, он пытался привести к согласию и наиболее разумному решению товарищей. День и ночь они собирались у его постели. Единство казалось почти недостижимым. Якубович кричал, сверкая выпученными глазами:

— Надо разбить кабаки! Вы не знаете солдата! Солдату нужны сбивающие с ног средства, и тогда он совершит невозможное. Это я вам говорю! Мой опыт! Чернь должна опьяняться! Они бросятся в бездну, если мы захотим!

И кротчайший Оболенский, неспособный и мухи обидеть, но готовый согласиться с любым энтузиастом, кричал:

— Золотые слова! Чернь должна опьяняться!

Ему вторил Каховский, сумрачно повторяя:

— Крови бояться не должно. Без крови не обойдешься.

— Что они говорят! — всплескивал короткими ручками Торсон. — Это же вандалы! Мы хотим справедливого и мудрого строя, а сами…

— Политика политикой, — также мрачно и веско перебивал его Каховский, и губа его оттопыривалась брезгливо и надменно: — Политика — когда-нибудь, а сейчас рубиться надо.

— В крайние минуты истории только крайности приведут к цели, — говорил Александр Бестужев, не любивший Якубовича, но сейчас захваченный его пылом.

Ничуть не поддаваясь этой свирепой якобинской атаке, бледный и подавленный, Трубецкой развивал самый умеренный план, говоря, что солдат надо вывести на улицу и идти от казармы к казарме, присоединяя новые полки. И, только убедившись, что воинство достаточно велико, повернуть на Сенатскую площадь.

И совсем новую идею предложил Штейнгель. Он полагал, что армия должна присягнуть императрице Елизавете, вдове покойного Александра.

— Можно даже надеяться, что впоследствии она сама откажется от правления и введет республиканское, особливо если ей будет предложено приличное содержание, воздвигнут монумент, поднесут титул Матери Свободного Отечества, ибо чего ей более желать, кроме славы?

— Это невозможно! — выкрикнул Николай Бестужев.

— Почему же? Вспомните-ка, как матушка Екатерина взобралась на престол.

— Екатерина сама хотела этого и сама готовила переворот. А что скажет бедняжка Елизавета? Она же ни сном ни духом… Вы потащите ее принимать присягу в папильотках!

И спор потонул в выкриках Якубовича:

— Смерть вырвала у меня Александра! Но еще жива династия Романовых. Я рассчитаюсь с ней. На фонарь!

Более всех шумели он и Щепин-Ростовский, пока еще не член тайного общества. Его привел Мишель Бестужев, чтобы проверить, испытать, как он будет себя вести, узнав о предстоящем. Эффект был неожиданный. Его так захватило общее воодушевление, что он кричал, размахивая руками, бил ногами, казалось, от него летели брызги и пена. Шума он производил не менее Якубовича. Рылееву с трудом удалось ненадолго усмирить это бурление. Он хотел напомнить о великой цели предстоящих событий, о том, во имя чего собравшиеся будут рисковать и жизнью, и свободой. Он напомнил о главном — о любви к отечеству.

Все притихли, пораженные не только тем, что он говорит, а тем, как говорит. Лицо его, бледное, даже зеленоватое, истощенное болезнью, казалось, светилось лунным светом. Голос звучал негромко и проникновенно, призывая слушавших вернуться памятью к тому, ради чего они здесь собрались.

Когда он кончил, все молчали. А потом снова раздались отчаянные выкрики, фантастические предложения, нестройный галдеж.

Рылеев подошел к Мишелю и Сутгофу, тихо переговаривавшимся в сторонке, положил руки им на плечи.

— Мир вам, люди дела, а не слова. Вы не беснуетесь, как Якубович и Щепин, но в вас-то я уверен. Вы сделаете свое дело.

— Меня смущают все эти хвастливые выходки, бравады. Особенно Якубович, — сказал Мишель. — Вы поручили ему поднять артиллеристов, Измайловский полк и повернуть с ними ко мне. И тогда уже с Московским полком идти на Сенатскую площадь. Я уверен, что он этого не выполнит, а ежели и выполнит, то опоздает. А промедление, когда энтузиазм солдат возбужден, может все испортить.

— Но можно ли предполагать, чтобы храбрый кавказец…

— Храбрость солдата не то, что храбрость заговорщика. Я приведу своих солдат, а остальные пусть присоединяются ко мне на площади.

— Я знаю, что солдаты твоей роты пойдут за тобой на край света. А другие роты?

— Последние дни мои солдаты усердно работали в других ротах, а ротные командиры дали мне слово, что не остановят своих солдат, ежели они пойдут. А что скажете вы? — спросил Рылеев у Сутгофа.

— То же, что и Мишель. За свою роту я отвечаю, а как поведут себя остальные, — бог весть.

Этот короткий деловой разговор в углу шел под шум и выкрики, казавшиеся сейчас Рылееву полным пустословием. Как зыбко все! Самые верные и честные ручаются только за свои роты, а нужны полки. Кто в этом виноват? Покойный император? Поспешил покончить счеты с жизнью и этим напакостил на прощанье. По городу ходит довольно беззубая эпиграмма: «Всю жизнь провел в дороге и умер в Таганроге». Не смешно, но верно…

Щепин-Ростовский, брызгая слюной в лицо Якубовичу, самозабвенно вопил:

— Ату его! Улепетнул покойничек!

И в ответ рычал Якубович, страшно скаля зубы:

— Не на этом, так на том свете, но он от меня не уйдет!

Смотря на утомленное, презрительное лицо Трубецкого, Рылеев думал, что этот осторожный, уклончивый человек, верно, винит его за весь ералаш, за все нелепые предложения, за все недостоверные посулы, за хвастовство и браваду Якубовича, мельтешение Щепина и будет потом винить за исход дела. И вдруг неожиданная мысль, острая, как удар в сердце: бедная Наташа, ведь она не знает, что и ее судьба висит на волоске…

Надо, однако, принимать окончательное решение. Побоку все завиральные идеи! К делу!

И опять начались словопрения…

И все же в этом хаосе разноречивых предложений, суждений и планов был единодушно выработан план действий, распределены роли, твердо назначен день выступления — четырнадцатое декабря.

Утром тринадцатого декабря Рылеев примчался к Оболенскому, чтобы договориться о последних подробностях предстоящего выступления на Сенатской площади.

Разговор еще не успел начаться, как в комнату вошел Яков Ростовцев, приятель Оболенского и сосед, живший на верхнем этаже. Похожий на лунатика, шагающего наугад по карнизу высокого дома, бледный, с расширенными зрачками, растрепанными, свисающими на лоб волосами, со взглядом, устремленным в одну точку, но как бы невидящим, он поразил Рылеева так, что он запнулся на полуслове. Несколько секунд длилось молчание.

Этого молодого человека Рылеев видел не раз у Оболенского, но близкого знакомства между ними не было, хотя подпоручик лейб-гвардии Егерского полка Ростовцев был причастен и к литературе, уже напечатал трагедию «Князь Дмитрий Пожарский» и статью в защиту поэтической школы Жуковского. Разговоры он вел всегда либеральные, но литературные вкусы его были чужды. Чрезмерно аккуратный, припомаженный вид, нервическое заикание, делавшее его речи еще более сантиментально-восторженными, как-то не располагали к приятельству.

Сейчас, после мгновенной паузы, все с тем же отсутствующим видом, он приблизился к Оболенскому, протянул ему какой-то конверт и сказал:

— Господа! Я подозреваю, что вы намерены действовать против правительства. Дай бог, чтоб я ошибся. Свой же долг я исполнил. Вчера я был у великого князя Николая Павловича. Все меры против возмущения будут приняты. Ваши покушения будут тщетны! — вдруг выкрикнул он последнюю фразу и продолжал: — Будьте верны своему долгу — и вы спасены! Я не назвал имен!