Выбрать главу

— Всюду одно и то же, — говорил он. — Украшение Варшавы! Думаете, это дипломатия? Все одно, потемкинские деревни — единственный пример, которому нас учат подражать. Приходит известие, что город посетит важный столичный чин. Чешем затылки — где непорядок? Исправник в трепете — провалился мост в Рыбном, да и в Дубровке еле держится. Сгоняет на починку деревни со всего уезда, заодно обносит все пустыри новенькими свежевыкрашенными заборами: предполагается, что там идет строительство. Начальник, объезжая уезд, премного доволен. Через неделю наспех сколоченный мост снова проваливается, а строительство… И так годами…

— Кондратий Федорович! Кондратий Федорович!

В гостиную вбежал целый выводок барышень — дочери Лисаневича с подругами.

— Вы наш пленник! Мы без вас не можем!

Ему накидывают на голову газовый шарф, подхватывают с двух сторон под руки и влекут в залу. Сопротивляться бесполезно. Щебечут наперебой:

— Вы видели настоящих цыганок?

— Вы должны разрешить наш спор. Какие у них рукава — разрезные или на манжетках?

— В пятницу у Томилиных бал и цыганский костюм Надины…

— Она хочет быть похожей на знаменитую Стешу. Говорят, что Каталани, когда приезжала в Питер, подарила ей свою шаль. Вы видели эту шаль?

— И потом песни. Стеша поет и модные романсы?

Боже! Кажется, они его принимают за столичную штучку. За гусара, который проводил бессонные ночи в цыганских хорах. Если бы они знали, что он и в Летнем саду бывал по большим праздникам.

Как истосковались уездные барышни по душкам военным! Они даже не замечают его изношенного мундира, на котором золотые петлицы на воротнике, да еще бляхи на кивере, пожалованные их конноартиллерийской бригаде за сражения, выглядят как яркие заплаты на рубище.

Эти барышни настолько упоены зрелищем военной формы, что не отличают его от Буксгеведена, Миллера, Унгерн-Штернберга и прочих лощеных офицеров из курляндцев и лифляндцев, составляющих добрую половину офицерского состава их роты. Все они одним миром мазаны. Девицы не догадываются, что со всей этой публикой у него нет ничего общего. Что, пока эти офицеры самозабвенно предаются фрунтовой службе или режутся в карты, он сидит в одиночестве в мужицкой избе и читает Бенжамена Констана, Гельвеция или новомодного меркантилиста Юсти, упивается Державиным, Дмитриевым. И лишь иной раз пытается раскрыть малопригодным для серьезных размышлений товарищам всю бессмыслицу фрунтовой службы и унизительность беспрекословного подчинения солдафону Сухозанету, командиру роты.

Но иногда становится тоскливо, и сам со всеми вместе отправляешься на танцы или, позабыв все, мчишься к Тевяшовым, да и сейчас с девицами… Ничего не поделаешь. Назвался груздем, полезай в кузовок, прапорщик конноармейский…

В зале полный ералаш. Стулья сдвинуты с места. Валяются цветастые платки, серебряные мониста, газовые шарфы. Красавица старшая Лисаневич, с распущенными черными косами, пытается передергивать плечами, как цыганские плясуньи, но у нее не получается, и она сердито топает ножкой. Картинно хороша.

Но что же делать? Не рассказывать же о своей нищенской, однообразной жизни в кадетском корпусе? И он бодро, с видом знатока, объясняет, что рукава надо разрезать побольше, а монетки в монистах нанизать погуще, чтобы громче звенели, напевает таборную цыганскую: «Ох, дождь будет, да и буран будет…» Ее он слышал от ротного командира, когда тот неумеренно прикладывался к пуншевой чаше. К счастью, барышень зовут в девичью примерять остальные костюмы. Как видно, весенний бал у Томилиных — большое событие. Он приглашен, и можно будет веселиться до утра.

Когда он возвратился в гостиную, полковник Юзефович рассказывал о суде над маршалом Неем, на котором присутствовал, будучи в Париже. Он утверждал, что этим судом союзники и Бурбоны нанесли несмываемое оскорбление французскому народу, приговорив к смертной казни «храбрейшего из храбрых», гордость французской армии.

— Я удивляюсь, что нашлись солдаты, согласившиеся направить дула своих ружей на грудь маршала Нея, — говорил Юзефович. — Я бы назвал их поступок примером преступного повиновения воинской дисциплине, как ни парадоксально это звучит.

— А как держался сам маршал, — подхватил петербуржец, желавший показать свою осведомленность во всех сферах. — Мне рассказывали, что когда его адвокат попытался сослаться на то, что семейство Неев из Саарбрюккена, который отошел к Пруссии, и, стало быть, Ней уже не французский подданный, то маршал остановил его, сказав: «Я француз и сумею умереть как француз».

— Это великолепно! — воскликнул Лисаневич. — Но меня удивляет государь. Спасти маршала Нея от мести Бурбонов было бы его долгом, поступком благородным…

— Вы еще не отвыкли удивляться? — с невинной улыбкой спросил Татарников.

Петербуржец покосился на него и сказал:

— Обвинять государя и даже союзников в том, что они жаждали крови, подобно Бурбонам, было бы несправедливо. Но иногда и нейтралитет кажется…

— Преступным, — договорил Татарников.

Рылеев слушал этот разговор почти благоговейно. Так же смело говорил в Париже и Буассарон. Но в его речах было другое, казавшееся просто поношением чужой, непонятой страны, а тут все хором осуждали российские порядки, даже самого государя, но за этим чувствовалась боль за свое отечество, жажда видеть торжество нравственных начал и справедливости.

А разговор в гостиной так и катился по руслу воспоминаний. Теперь Юзефович рассказывал о суде над одним полковником, стоявшим со своим полком в Гренобле — одном из первых городов на пути Наполеона с Эльбы. И его полк, увидев Наполеона впереди войск, с криками «Да здравствует император!» присоединился к армии. Но дальше было Ватерлоо и не замедлили явиться Бурбоны. Полковника судили и приговорили к смертной казни за то, что он пошел за императором, кстати сказать, под знаменами которого сражался не один год. Это было названо изменой. Полковник, прервав обвинителя, крикнул: «Я готов принять смертную казнь, но не хочу, чтобы мои дети считали отца изменником отечества!»

Все на минуту замолчали, а потом Лисаневич тихо сказал:

— Что ни говори, а умирать французы умеют красиво.

— И это тоже вызывает взрыв народной любви к героям и ненависти к правительству, — подумал вслух Рылеев.

Так ли важно умирать красиво? Солдат, умирающий на поле боя, раненный в живот, с кишками, вывалившимися на землю, извивающийся, корчащийся в предсмертных муках, разве он не умирает красиво? Если только понять, ради чего он умирает, понять, что он умирает за отчизну.

Великий человек, умирающий на склоне лет в своей постели, задыхаясь от удушья или сердечной боли, с искаженным лицом, искусанными губами, великий человек, открывший Америку; или Данте, описавший ад, обогативший человечество своими открытиями или творениями; Брут, презревший священные узы дружбы ради блага родины, — все они прожили свою жизнь красиво, и смерть их не может быть безобразна, хотя бы последние минуты жизни протекали среди нечистот.

Он посмотрел на Лисаневича — благодушное, круглое лицо в русых бакенбардах, невинный взгляд выпуклых голубых глаз, брюшко, пухлые белые ручки… Ознаменовал ли он свое существование чем-нибудь, кроме семейных добродетелей? Едва ли. Но как падка публика до крылатых фраз и театральных жестов! Верно, потому, что легко представить и себя сочинителем подобных фраз, произносящим их перед восхищенными слушателями. На такие подвиги способны многие.

Но к чему эти желчные мысли? Лисаневич неплохой человек и мог подобно многим увлекаться лишь псовой охотой и тяжебными делами с соседями по имению.

Петербургский гость, чтобы переменить разговор, заметил:

— Европейские оппозиционные газеты пишут, что Священный союз создан для того, чтобы объединить королей против народов.

Татарников рассмеялся.

— Ну, уж это чушь! Злостная выдумка. Зачем нашему государю объединяться против народа? Народ у нас и так не пикнет. Но ведь идея-то исходила от Александра. Вот что удивительно.