Выбрать главу

Буассарон заметно оживился.

— Вы говорите — враг человечества, — вскинул он одну бровь. — Но в нем не было ничего инфернального. Он никого не хотел истребить, никому не мстил, не хотел стирать с лица земли ни одно государство, разве что Испанию за ее непокорность. Он хотел только подчинить. Всех. Честолюбец. Но какой! Грандиозный. Наподобие Александра Македонского или этого, вашего Батыя. Но исполнениям желаний только в сказках нет предела. Нельзя объять необъятное. Выше головы не прыгнешь…

Он уже говорил отрывисто и тихо, как говорят старики сами с собой, ища очки или ключи, и Нездецкий послушно подхватил его мысль:

— И мы его победили!

— Матушка Россия оказалась сильнее, — рассудительно заметил Рылеев.

Буассарон вдруг приободрился, выпрямился, посмотрел на юношей загадочно испытующим взглядом, перевел глаза на лакея, стоявшего за его креслом, и тот, по взмаху бровей понявший приказание, наполнил бокалы.

— Вы ждете от меня тоста во славу России, — сказал Буассарон, — но я не хочу быть неискренним. Я имел много времени, чтобы наблюдать, а еще больше, чтобы размышлять о ней. Хотя и не художник и не геометр, но Россию я представляю в виде образа графического. Россия — конус. В ней все устремлено к вершине. В основании конуса — крестьяне, дворовые люди, солдаты, мастеровые. Над ними лавочники, купцы, мелкие фабриканты. Выше — чиновники, духовенство, над ними придворные. И все венчает царь.

— Но ведь так построено любое государство, где есть монарх, — вырвалось у Рылеева.

— Ошибаетесь. Так устроены только азиатские страны. И как и в них, в России все и вся подчиняется воле монарха. Его взгляду, его вкусу, его капризу. И в этом повиновении есть унизительное равенство. В России водовоз отличается от вельможи только достатком. Оба равно подчиняются лишь одному чувству — страху. Оба равно бесправны, потому что для монарха не существует закона. О, он существует на бумаге. Им даже иногда руководятся чиновники, но самодержец волен пренебречь, отменить его в любую минуту. Страх в России заменяет, вернее, парализует мысль. Страх не создает порядка, а только прикрывает хаос. Русские с удивительным единодушием способствуют этому обману. И тоже из страха.

Он неожиданно снова сделал губами подобие ижицы и, обратившись к Нездецкому, сказал:

— Благодаря любезности ваших родителей я мог давать уроки в домах Куракиных, Кушелевых, Урусовых, Блудовых и других аристократических семействах. Там читали Вольтера, Дидро, д'Аламбера и часами толковали о том, как следует расценивать улыбку государя, как ироническую или одобрительную. Там цитировали параграф американской конституции: «Все люди рождены свободными и равными» — и отправляли слуг на конюшню за малейшую провинность.

— Вы противоречите себе, месье Буассарон, — не выдержал и Нездецкий, — где же тут равенство вельможи и водовоза?

— Ничуть. Я говорю не о равенстве между собой, о равенстве перед волей государя. В европейских странах есть аристократия, которая смеет иметь собственное мнение и, уйдя с государственной службы, не теряет своих преимуществ. Есть третье сословие — самая мыслящая часть населения — адвокаты, учителя, врачи, даже некоторые священники. Они сознают свои права и свое достоинство. Это кипящий котел, его пар в конце концов превращается в пламя, зажигает все вокруг. И измученный угнетением народ видит в них своих пророков, превращает их мысль в грозную силу освобождения.

— И это говорите вы! — воскликнул почти восторженно Рылеев. — Вы, который столько потеряли и столько перенесли в изгнании!

Он был увлечен волнением старика, новизной его речей, и в то же время что-то сопротивлялось в нем, но он не успевал следить за собственными мыслями.

— Вот-вот, — живо откликнулся Буассарон. — Именно потому, что я столько перенес и столько потерял, я и говорю это. Я очутился по вине моих восставших сограждан в самом низу, у основания конуса. Не сразу, но довольно скоро я начал думать, как те, кто по рождению, по судьбе, копошатся у подножья. Стоя на вершине, можно наблюдать только небо. Чтобы видеть всю картину, надо находиться внизу. И я видел. Россия и заставила меня понимать правоту тех, кто принудил меня покинуть родину. В России — кто не раб, тот бунтовщик.

— Вы говорите о крепостных, — попытался возразить Рылеев, — но ведь это же не вся Россия.

— Не только о них. Во Франции после революции, чтобы взлететь на высокую государственную должность, нужна популярность. Нужна трибуна оратора, талант оратора — общественного деятеля. В России любое ничтожество, если ему удалось по необъяснимому капризу государя понравиться, может править страной. — На этот раз Буассарон улыбнулся пренебрежительно: — Тут нужен только один талант, талант лести, соглашательства и, пожалуй, более всего — талант молчания. Монархи любят слушать только свой голос.

— Но ведь это не относится к нынешнему императору Александру? Его боготворят на родине и в Европе. Его называют благословенным, — обидчиво сказал Нездецкий.

— Если бы его причислили к лику святых, от этого ничего бы не изменилось в государственном устройстве России. Не забывайте, что он внук Екатерины и сын Павла.

— Екатерина переписывалась с Вольтером и Дидро, — сказал Рылеев.

— Что не помешало ей передать Радищева и Новикова в ведомство Шешковского.

— А кто такой Шешковский? — спросил Рылеев.

— Дитя! Шешковский… У вас это называется — заплечных дел мастер. Директор камеры пыток.

— Первый раз слышу!

— Вы многое еще услышите в первый раз.

— Но вы должны согласиться, что Екатерина была самая просвещенная и гуманная императрица, — настаивал Нездецкий.

— Гуманная! Более неудачного эпитета вы не могли придумать. Кроме Радищева достаточно вспомнить княжну Тараканову и собственного супруга Екатерины — Петра III.

Может, Буассарон и прав, но выдержать поношение всего, что он привык чтить, немыслимо. Рылеев вскипел и, пренебрегая почтительностью, перебил старика.

— Если Россия так ужасна, то почему вы…

Буассарон не дал ему договорить.

— Вы хотите сказать, почему я пробыл в ней так долго? Но ведь не все добрые дела совершают добрые люди. И я благодарен России за то, что она меня приютила и дала возможность выжить. Но чувство благодарности не сделало меня слепцом.

— Выходит, для вас Россия тулуп, какой спас вас от холода?

— Пожалуй. А для вас? — Буассарон впервые поглядел на Рылеева без фальшивой приторной улыбки.

— А для меня — собственная кожа. И если она изранена, ее надо лечить.

Он и сам не знал, как у него вырвались эти слова. Он ощутил их не как мысль, а как внезапное озарение.

В это время лакей внес на подносе вазочки с маседуаном. Все сделали вид, что не заметили его вспышки. Старик, как видно он был сладкоежка, принялся заедать свои горькие речи приторно-сладкими фруктами. Молодые офицеры от него не отставали, и на минуту воцарилось молчание.

Заметно смягчившись, Буассарон круто повернул разговор.

— Так, оказывается, вы не были в Версале? Завтра же поезжайте и убедитесь, какие совершенные формы может создавать несовершенный, перезрелый государственный строй. А сегодня… — он поднял бокал, — сегодня мы все-таки выпьем за Россию, за будущую Россию, которая рано или поздно расстанется с гнетом азиатского деспотизма. Я-то об этом не услышу, а вы, может быть, увидите.

Больше он уже не касался тем серьезных, и остальное время прошло в рассказах о придворных анекдотах времен Людовика Шестнадцатого и о том, как тщетно при нынешнем дворе пытаются искоренить античные моды и прически и как яростно сопротивляются парижанки этим нововведениям.

Когда Буассарон ненадолго вышел из комнаты, Нездецкий сказал:

— С этого бы и начать. А то Европа, Азия, деспотизм… Проповедь вольнодумства.