Обычно, как я узнал об этом позднее, «тройка» быстро расправлялась с обвиняемым и щедро отпускала ему или срок, или расстрел. Но со мной они почему-то возились долго. Несмотря на свою юридическую неопытность и неискушенность в сутяжных делах, я все же отчаянно защищался (на защитника нельзя было надеяться). Мне помогала в этом моем сражении с советским «правосудием» способность логически мыслить и оперировать явными, кричащими фактами, которые опровергнуть эти «судьи» не могли. В общем был объявлен обеденный перерыв. До того как меня отвели в мою следственную камеру в подвал, я перебросился несколькими фразами с моим лжесвидетелем Куликовым. Я просил его, когда он вернется в город Горький, посетить мою мать и рассказать, как сложилась моя судьба. Куликов смотрел на меня и чуть не плакал, наконец поняв, какую гнусную роль сыграл он в моей гибели. Не скажу, что мне стало его жалко, но и презрение по отношению к нему я не показал. Но вот за мной пришли и отвели меня в мою камеру. Алексеев и Львов засыпали меня вопросами о суде. Я рассказал обо всем, а также старику-золотоискателю рассказал о своем сне, как вытащил большую рыбу. Старик сказал: «Получишь срок около червонца». То есть меньше десяти лет. Есть не хотелось, нервы были напряжены до предела. За мной пришли. До начала заседания тройки я получил от этих судей письмо от мамы (разумеется распечатанное) и посылку. Но перед тем, как мне выдали все это, председатель тройки прошелся со мной по тюремному коридору и весьма убедительно доказывал мне необходимость признать себя во всем виновным. Он в ответ на такое «искреннее» признание в том, что не совершал, обещал смягчить приговор до минимума. Я, разумеется, «сердечно» его благодарил за сочувствие, проявленное ко мне. Мне пошло на пользу пребывание в подвале Благовещенской тюрьмы. Общение с Алексеевым и Львовым научило меня весьма недоверчиво относиться к «благодетелям» в лице следователей, прокуроров и судей, ибо все они холуи системы, цель которой господствовать, опираясь на страх и внедряя этот страх жестокостью и беспредельными расправами. Вот почему на лицемерное участие Губского в моей судьбе я ответил лицемерной благодарностью и обещанием следовать его советам. В так называемое правосудие я уже не верил. Если, сидя на гауптвахте, я наивно надеялся на справедливость, то последующие события обогатили меня большим скепсисом и недоверчивостью по отношению ко всему, что носило имя законности и справедливости. Ибо на деле и то и другое было лицемерной маской, прикрывавшей произвол, беззаконие и жестокое осуждение на муки и смерть множества невиновных.
После обеденного перерыва трагикомедия суда продолжилась. Я не последовал «сочувственным» советам председателя трибунала Губского и, защищаясь от голословных обвинений, сказал, что этот суд напоминает мне суд в фашистской Германии над Димитровым по делу о поджоге рейхстага. Да, своими словами я провел знак равенства между фашистским и советским судом. Оба фальсифицировали дело и оба были несправедливы. В заключительном слове я сказал, что если все адресованные обвинения судьи смогли бы доказать, то я заслуживаю расстрела. Во всяком случае если бы они, судьи, обвинялись бы в инкриминируемых мне преступлениях (подготовка террористических актов против командиров Красной Армии), а я был бы их судьей, то я осудил бы их на расстрел. Приговор мне гласил: «семь лет исправительно-трудовых лагерей и три года поражения в правах. Приговор окончательный и обжалованию не подлежит». Потом меня препроводили в подвал, в следственную камеру за «вещами». Я попрощался с Алексеевым, Львовым и стариком-старателем. Он оказался прав — я получил меньше «червонца». Был уже вечер, когда меня отвели в камеру, где находились уже осужденные. Дверь за мой захлопнулась звякнул запор, и я очутился во мраке. «Добрый вечер», — сказал я. Ко мне подошел кто-то, зажег спичку, осветил меня. «А, тоже из армии, — сказал, увидев меня в красноармейской форме, — За что, и сколько получил?»