Только одному человеку я откровенно сказал об этой злосчастной шпаргалке. Это была жена заведующего кафедрой Ермакова Ивана Ивановича. Она читала нам факультативный курс по истории театра. Она поняла, что любовь Ани заставила ее так меня «выручать» на экзамене, а моя любовь заставила меня молчать.
А «правдолюб» Фих не донес на свою жену Антонину Соколову, когда она на госэкзамене, держа тетрадь с лекциями на коленях, готовила ответ на экзаменационный билет. Но все старания Фиха испортить мне жизнь были напрасны. Когда на распределение выпускников нашего факультета приехал нарком просвещения РСФСР Тюркин, я был представлен ему как лучший студент-выпускник. И нарком распорядился оставить меня в Горьком, а когда откроется аспирантура, отозвать с учительской работы и зачислить в аспирантуру.
И судьбе было угодно, чтобы я попал с Фихом в один батальон, даже в один взвод. Читая следственный материал моего «дела», я увидел клеветнические показания Соломона Абрамовича Фиха (на курсе мы звали его «Буся Фих»). Выходит, этот мерзавец решил добить меня, своими показаниями превратив во «врага народа» и тем самым обрекая меня на муки заключения.
Времени до суда и после суда у меня было достаточно, чтобы сделать психологический анализ личности Фиха, взвесить мотивировку его поступков и окончательно решить, сволочь он или нет. И вот теперь, забегая вперед своего повествования, подводя итог своим размышлениям о Фихе, могу сказать, что Соломон Фих — гнусный конгломерат Яго, Тартюфа, Иудушки Головлева и Ромашова — Совы. Было в нем еще что-то от Клима Самгина. Возможно, претензия на интеллигентность и стремление осмеять каждого и подчеркнуть свое интеллектуальное превосходство.
Глава 8
«Осуждение невинного — есть осуждение самих судей».
Итак, следствие, или гнусное подобие следствия, было закончено. Хочется заметить, что никто из ленинградцев, вызванных следователем для дачи показаний, пятнающих меня, ни слова не сказал в мое осуждение. И только два негодяя, мои земляки — Куликов и Фих оказались способны оклеветать меня.
Даже политрук роты Качан вынужден был дать показания, что никогда ничего антисоветского от меня не слышал.
Но вот настал день, когда меня решили отправить в Благовещенск. Там меня ожидала следственная камера в Благовещенской режимной тюрьме . С остатками моих вещей (большую часть украли сержанты, пока я находился на гауптвахте под следствием) я погрузился в открытый кузов грузовика, который «попутно» отвозил меня в тюрьму, а потом должен был забрать какой-то груз для батальона. И вот в январе 1941 года меня в шинели и ботинках отправляли из Черемхова Благовещенского в город Благовещенск. О гуманном отношении ко мне со стороны «отцов — командиров» не может быть и речи. Для них я был «враг народа». Должен заметить, что в Приамурье зимы суровые, и, конечно, январь 41 года тоже был морозным. Как сейчас помню: я стою в кузове, из казармы вышли бойцы, т.е. красноармейцы, и некоторые командиры. Охрана: два вооруженных винтовками с примкнутыми штыками красноармейца в полушубках и валенках и сержант с документами, по которым меня должны сдать в тюрьму. Окинул я их всех «прощальным взглядом» и резко в мое сознание вошла вся мрачная контрастность того, чему нас и меня, конечно, учили и воспитывали партия и комсомол, вся сталинская пропаганда и действительность. Подлая расправа с человеком, который не совершил никакого преступления. И я запел:
Кто-то из командиров поспешно махнул рукой. Сержант влез в кабину, конвоиры ко мне в кузов, и мы поехали.
Я не помню, сколько километров от нашего гарнизона в Черемхове до Благовещенска, но во всяком случае несколько десятков, может быть, 40. Конечно, в шинели и ботинках «враг народа» чувствовал себя не комфортно. И если бы не мое знание хатха-йоги и приемов согревания тела, мне пришлось бы весьма плохо. Наконец, мы оказались у стен режимной тюрьмы. Впереди идет с документами сержант, за ним я, меня сопровождают два конвоира с винтовками наперевес. Подходим к воротам. Вспоминается Данте и его: «Оставь надежду всяк, сюда входящий». И в этот момент произошло что-то странное: я не поскользнулся, но вдруг стал падать навзничь. Конвоиры едва успели наклонить винтовки, и я по их штыкам съехал на землю. Они и сержант расценили это, как попытку уйти из жизни, упав на штыки. Они поспешили сдать меня тюремщикам. Но я, вспоминая этот эпизод, должен сказать, что и не помышлял таким способом уходить от тюрьмы. От мысли о безнадежности, вероятно, наступила странная слабость, и я, не теряя сознания, вдруг стал падать. Но вот тюремщики ввели меня в помещение, где производили весьма тщательный обыск. Надо заметить, что прибыл я с конвоирами к тюрьме уже в сумерки. В помещении горел свет. Процедура обыска была не только унизительна, но и омерзительна. Раздеться надо было до гола. Всю одежду тщательно прощупывали, затем голого человека осматривали, заглядывая в рот, подмышки, заставляли повернуться к осматривающему задом, наклониться и раздвинуть ягодицы. Что они искали в заднепроходном отверстии, для меня осталось загадкой.