— Ну? — вырвалось у Ратанова, но он уже видел унылое, сразу обвисшее лицо Веретенникова. Из-за его спины выглядывал усталый Карамышев.
В кабинете еще о чем-то говорили, советовались, вставали и садились. Звонил генерал. Барков отвозил Джалилова на машине домой. Прощались за руку оперативники.
Непонятное чувство вины перед убитым товарищем не давало Ратанову прийти в себя.
Потом они остались впятером: Альгин, Веретенников, Шальнов, Карамышев и Ратанов.
— Жаль, что мне на сессию уезжать, — сказал Шальнов, — а то я бы все-таки занялся еще раз Джалиловым. Не верю я ему. Не тот он человек, каким хочет показаться.
— Что и говорить! Обвел нас Джалилов вокруг пальца, а теперь, должно быть, смеется, — поддержал Веретенников. — Я бы его предъявил на опознание днем, в кабинете…
— Что это за несерьезные разговоры! — вспыхнул вдруг Альгин, на скулах у него заиграли желваки. — От фактов никуда не уйдешь. Надо начинать все сначала.
Он встал, пригладил на груди китель и каким-то официальным, даже торжественным шагом, ничего больше не сказав, вышел из комнаты. Вскоре ушли Веретенников и Шальнов.
Ратанов и Карамышев слышали, как Шальнов, уходя, бормотал в коридоре:
— «Кончаю! Страшно перечесть… Стыдом и страхом замираю…»
Письмо Татьяны к Онегину экзаменаторы требовали наизусть.
— Пойдем ко мне ночевать, — сказал Карамышев, — мои на даче живут…
— Не могу. Может, ночью понадоблюсь.
Перед самым его уходом к Ратанову позвонил Альгин.
— Один?
— Один.
— Не могу я терпеть нытья, боязни смотреть в глаза фактам. Настроение плохое?
— Плохое.
— Мне здесь жена книгу подает, говорит, прочти Игорю Владимировичу. Ты слушаешь?
— Слушаю.
— Слушай: «Какое б море мелких неудач, какая бы тоска ни удручала, руками стисни горло и не плачь, садись за стол…»
— «И все начни сначала». Симонов. Большой ей привет.
Он спал мало.
Едва ему удалось забыться, как зыбкий, отрешенный от действительности мир заполнился голосами. Лиц говоривших он не видел и слов не мог разобрать. Голоса усиливались, приближались, словно кто-то неистово и бессмысленно крутил рукоятку радиоприемника. С хрипом и свистом голоса проносились мимо Ратанова, не задевая его, пугая только своим знакомым ритмом. Сквозь сон Ратанов почувствовал фантастически извращенный ритм допросов: вопросы — ответы, вопросы — ответы…
Допросы часто снятся следователю, как машинисту шпалы, а трактористам и комбайнерам борозды в поле.
А потом он вдруг увидел во сне Дворец спорта. Ослепительно освещенный ринг, легкие, неслышные тени боксеров. Темный невидимый зал гудел и дышал гулким деревянным стуком. Этот гул становился с каждой минутой все громче и громче и заполнял зал до краев.
— Данте! — раздался вдруг тонкий, писклявый голос почти над ухом у Ратанова. — Данте Кане!
Ратанов увидел вдруг, как итальянца Данте Кане уже прижали к канатам, и противник «кормит» его с обеих рук быстрыми короткими боковыми ударами, хлестко и резко.
— Рата-а-анов! — снова закричал тот же голос. — Рата-а-анов!
И Ратанов почувствовал, что на ринге он сам. И он и его противник чуть раскачиваются в обманных движениях. Стерегут друг друга. Вот Ратанов находит удобный момент, легко выбрасывает вперед левую руку и попадает в перчатку, он бьет своим любимым боковым ударом с дальней дистанции — раньше этот удар называли свингом, — опять подставленная перчатка. Заканчивается раунд. Все кричат его фамилию. Он бьет — и все мимо, мимо, мимо…
Качается невидимый зал, а он бьет и бьет впустую.
Обессиленный, открыл он глаза. Над ним стоял человек.
— Товарищ Ратанов, — смущенно повторил проводник розыскной собаки Морозов, — меня дежурный прислал: вы просили машину пораньше.
Солнце еще только поднималось за аккуратными разноцветными кубиками корпусов, дымился влажный асфальт, и плыли сквозь создаваемые по пути водопады две одинаковые, точно родные сестры, поливальные машины.
Позади дома было прохладно. Каменистый грунт был взрыхлен, но Ратанов уже видел то место. Он увидел его сразу, как только свернул за угол дома. Земля здесь была чуть темнее и камни были убраны.
Прошло всего три дня, а Ратанову казалось, что миновал месяц с того дня, когда впервые они приехали на рассвете к этому дому, к этому громадному котловану, к этому старому рельсу, вбитому неизвестно для чего в щебенку и шлак.
С того дня здесь ничего не изменилось. Черная, окрашенная краской решетка бетонированного колодца глухо взвизгнула, когда Ратанов приподнял ее и привалил к стене дома. И доски, которыми была зашита внутренняя, ближняя к зданию стенка колодца, были такими же свежими и влажными, как в то утро.
«За этими стенками, — спокойно рассудил Ратанов, — должен быть проход в подвал, а может быть, и в магазин». Сердце его первое отметило верную мысль и забилось чуть быстрее, самую малость. Почему он сразу тогда об этом не подумал? Говорят, что каждое преступление можно раскрыть, потому что ни один преступник, каким бы опытным он ни был, не может предусмотреть всего. А какой рок тяготеет над следователем, может ли он предусмотреть все? «Это ничего, что вход в магазин с другой стороны, их склад наверняка тянется сюда».
Он вспомнил нераскрытую февральскую кражу из Центрального универмага — она случилась, когда он был в отпуске, — но там было по-другому… «Надо поискать преступника и в Шувалове, может, кто-нибудь его вспомнит. Может, сразу скажут: «Да это ведь вот кто!»
Он выбрался из колодца наверх.
Мимо Ратанова все чаще и чаще стали проходить люди, и вдруг он заметил, что бесцельно ходит взад и вперед от угла к углу, что с двух балконов за ним наблюдают несколько человек, а вслед за ним, почти вплотную, ходят от угла к углу маленький мальчик и девочка лет пяти. Он взглянул на часы — было уже половина девятого. Он вспомнил об Ольге Мартыновой, об Игорешке, о траурных венках и повязках и почти бегом побежал к машине.
В дверях горотдела он столкнулся с Шальновым.
— Рубашку нашли. Всю в крови. По всем приметам — рубашка-то Джалилова. Зря его отпустили — Веретенников прав. Какой-то спекулянтке поверили… Шувалово она зачем-то приплела… Венок наш я с Роговой понесу. Последний долг.
Ратанов вдруг услышал в голосе Шальнова слезы.
Но разговаривать было уже некогда — по лестнице в окружении милиционеров спускался маленький, чистенький, серьезный Игорешка Мартынов.
Город хоронил Андрея Мартынова.
Был почетный караул, траурные венки и повязки.
На грузовике с откинутыми бортами на руках, у молодой женщины сидел маленький мальчик и смотрел на музыкантский взвод..
А за ровным прямоугольником синих форменок по тротуарам и мостовой шли люди. Те, кто знал Андрея Мартынова, с кем он учился в университете, с кем играл в футбол, для кого не спал ночами.
Шли хмурые, расстроенные ребята с гражданского аэродрома, депутаты горсовета, рабочие самого крупного комбината — имени Ленина, первыми потребовавшие расстрела убийцы, шли воспитанники детской воспитательной колонии, студенты, журналисты.
И дружинники, которые хорошо знали Андрея.
И люди, которые до этого дня ничего не слышали о Мартынове.
Шли и те, кто думал, что жизнь дается человеку всего один раз и поэтому никогда не надо лезть на рожон.
Был траурный митинг и прощальный салют.
И красная звезда на обелиске.
Вечером Ратанов зашел в кабинет Мартынова. Дощечку с его фамилией уже сняли, а за столом сидел Гуреев. Тамулиса и Баркова не было. На столе перед Гуреевым громоздилась пирамида разноцветных картонных папок, бланков и неразобранных бумаг. Перебираясь в другой кабинет, Гуреев взял с собой свой письменный прибор, черную пластмассовую пепельницу, настольный календарь. И все это вместе со множеством ручек, разноцветных карандашей, скрепками и кнопками лежало на стуле рядом с письменным прибором Андрея и его настольным календарем. А фотографии, что лежали у Андрея под стеклом, Гуреев положил пока на стол Тамулиса: Ольга с Игорешкой на фоне белого парохода и вид заснеженной деревенской дороги.