Что за проклятый внутренний голос надоумил меня извлечь на свет божий из небытия воспоминание о нашем любовном свидании в Антибе? Я понял, что лучше побыстрее забыть ту злосчастную историю и подыскать другую, которая наверняка вызовет у Роситы желание дослушать лекцию до конца, то есть помешает ей встать и уйти. И почему мне сразу не пришло в голову, что, предаваясь подобным воспоминаниям на публике, я серьезно рискую: сегодня же вечером кто-нибудь позвонит Кармине и перескажет мои пылкие откровения?
Я встал из-за стола, вышел из кабинета и в задумчивости побродил по гостиной. Надо вспомнить, не шпионил ли я еще за какой-нибудь творческой личностью, но чтобы тот, в отличие от Грина, не пробудил дурных ассоциаций в объекте моих, так сказать, сексуальных грез, то бишь в Росите. Что-то мешало мне набрести на нужный эпизод, словно внезапно на моем пути выросло какоето препятствие. Совершенно постороннее воспоминание. Что меня отнюдь не удивило, чего-то подобного и следовало ожидать. Память – загадочная область нашего мозга, давно и глубоко похороненные воспоминания – к тому же порой абсолютно банальные – часто и без всякой видимой причины вдруг начинают атаковать нас. Вот и сейчас в голове у меня всплыл день, когда я зашел в лавку, чтобы купить галстук, и продавец, давний мой знакомый, весело поздоровался и сказал: «Здравствуйте, доктор' ; мне пришлось объяснять ему, что он ошибся и что я никакой не доктор, но он тем не менее на прощание снова назвал меня доктором.
Отогнав непрошеное и всплывшее на поверхность откуда-то из самых глубин воспоминание, я посмотрел в окно, которое выходило на улицу Дурбан. Мне довольно часто доводилось пользоваться подзорной трубой, чтобы подглядывать за поведением соседей, и многие из них стали героями моей трилогии; но в тот день я ограничился картиной, доступной невооруженному взгляду, и через несколько мгновений почувствовал себя фотоаппаратом с открытым затвором; правда, сперва я сравнил себя с повествователем из романа «Прощай, Берлин»,[2] который буквально потряс меня в ранней юности; потом, против собственной воли, я превратился в фотокамеру – неподвижную и фиксирующую любую деталь.
В мой объектив попал мужчина, который брился у окна напротив, потом – женщина в кимоно из соседнего окна, она мыла голову. Трудно сказать, сколько времени я простоял в полном оцепенении. Очнувшись и снова обретя способность думать, я решил, что неплохо было бы когда-нибудь проявить эти снимки, затем старательно наклеить на бумагу и все до одного перенести в мою трилогию, посвященную безрадостной жизни обитателей нашей улицы. Размышляя над этим, я запечатлел еще и душераздирающий образ сеньоры Хулии, хозяйки старого винного погребка, тоже расположенного на улице Дурбан; несмотря на зимнюю пору, она сидела у дверей своего заведения и выглядела еще безумней, чем обычно, – витала в облаках и наверняка думала о муже, но я вдруг по чистому наитию подумал, что, наверное, он недавно, всего несколько дней назад, умер, хотя никто и ничего мне не сообщал; но ежели я попал в точку, это создаст новые серьезные затруднения, ведь в мои планы входил долгий и задушевный разговор с ним, во время которого, используя мою обычную тактику, я попытался бы разузнать подробности его трагической жизни и вставил бы их потом в трилогию.
Я зажег сигарету, и дым мгновенно закрыл всю панораму, но моему воображению это пошло только на пользу: я вспомнил тот день, когда шпионил за Сальвадором Дали. Я закрыл окно, через которое в комнату проникал холод зимнего дня, постарался отогнать образ безумной сеньоры Хулии, сидевшей у дверей своего погребка, потом улыбнулся почти счастливой улыбкой, радуясь чистоте и прозрачности чудом всплывшего воспоминания о том дне, когда я шпионил за Дали. И он тоже, как годы спустя Грэм Грин, швырнул мне сверху некий предмет, хотя обе сцены, подумалось мне, никоим образом нельзя даже сравнивать.