И следом мне открылось, почему из всех обитателей нашего района я один так сильно раздражался при встрече с Камило: он не только оживлял в моей душе горькую тоску – желание найти для себя какое-нибудь, пусть самое убогое, место в любой Системе, – но еще и переносил меня в мир неизбывной боли. По неведомым мне причинам – а они и до сих пор остаются неведомыми – я необъяснимо остро реагировал на его взгляд, в котором отражалась сильная боль, этот взгляд имел надо мной странную власть, он пронзал меня насквозь, превращал в комок боли – уже моей боли.
Камило, видимо, каким-то образом уловил это и приставал ко мне нахальнее, чем к другим обитателям нашего района. Но в тот день на улице Марти он не учел того, что я был целиком поглощен множеством разных проблем и уже самим своим появлением он вывел меня за границы всякого человеческого терпения, оно было не бесконечным.
– Отойди, – сказал я ему. Мне очень хотелось двинуть ему по роже, и, чтобы справиться с собой, я кинул взгляд на милую андалузку, и та ответила взглядом, сопроводив его широкой улыбкой, которая напомнила, что всего через пару часов я увижу в зале среди публики Роситу, а ведь я еще не успел – бездомный парень в тот момент показался мне главной помехой – подготовиться к лекции.
Если бы несчастный Камило знал, в каком раздражении я пребываю, он, думается, не посмел бы снова ко мне подступить.
– Сказал тебе – отойди, – повторил я.
И тут случилось самое худшее. Мой сын сообщил, явно не понимая значения своих слов, что Камило и есть тот человек, который назвал его девочкой. Даже сам Камило, плавая в алкогольном тумане, сумел-таки уловить, насколько серьезно это обвинение. Я сделал вид, будто поверил Бруно, но все же переспросил, правду ли он говорит и уверен ли в том, что узнал этого человека. Бруно почесал затылок, потом сказал:
– Очень даже уверен. Он еще говорил, что у меня локоны, вот что он говорил.
Я просто взбесился, у меня случился приступ паранойи, хотя я никогда не был к ней предрасположен. Локоны – это вроде бы косвенный намек на дочку Роситы. Опасаясь, что вот-вот у меня окончательно откажут тормоза, я попытался взять себя в руки и как можно трезвее взглянуть на ситуацию. Бруно упомянул про локоны, но даже в бреду нельзя заподозрить, что он имел в виду локоны девочки, которую никогда в жизни не видел, хотя она и приходится ему двоюродной сестрой. Я старался усмирить расходившиеся нервы, но это не очень-то получалось, и в поиске выхода из положения я зачем-то оглянулся назад. Вернее, я словно оглянулся в прошлое, вернулся в тот день, когда познакомился с Роситой, увидел ее в толпе на Рамблас, когда она, покорно отдавшись на волю праздничного людского потока, позволяла нести себя куда ему заблагорассудится; Росита шла, взяв под руки двух подруг; одна была в белом платье, вторая – в небесно-голубом; у Роситы волосы свободно падали на плечи; и еще на ней не было чулок; она глянула на меня – и сразила наповал; в Барселоне только что прошел дождь, и закатные лучи всеми цветами радуги переливались в лужах. Да, я влюбился с первого взгляда, и судьбе было угодно, чтобы час спустя я снова увидел девушку в каком-то ресторане. Но я бы громко расхохотался, скажи мне тогда кто-нибудь, что у этой взбалмошной и легкомысленной девушки имеется сестра, на которой я вскоре женюсь.
Я оглянулся в прошлое и вспомнил свою первую встречу с Роситой, потом вернулся в настоящее и бросил очередной взгляд в сторону булочной, и андалузка сказала мне «прощай», улыбнувшись как всегда загадочно.
Этот неожиданный знак прощания – может, он служил предвестием того, что в тот же вечер после лекции я потеряю Роситу? – а также безудержная и злая фантазия моего сына, и еще жуткая тоска, и прилипчивый взгляд молодого попрошайки – все, казалось, объединилось против меня, и я с каждой минутой раздражался сильнее и сильнее.
– Эй, послушай, у меня к тебе дело.
Мы уже дошли до улицы Дурбан и как раз проходили мимо парикмахерской; взгляд Камило стал еще прилипчивее. Никогда еще он с такой очевидностью не олицетворял в моих глазах все мои горести, тоску, которая грызла меня из-за того, что я не знал, как же закончится нынешний день, когда по всем признакам должна решиться моя судьба. А Бруно, далекий, как и все дети, от родительских проблем, подливая масла в огонь, продолжал тянуть свое:
– Папа, этот сеньор сказал, что у меня нет того, что есть у всех мальчиков.
– Ты не придумываешь, Бруно?
– И еще он сказал, что и ты тоже девочка.
– Эй, послушай, у меня к тебе дело, – теперь попрошайка повернулся к Бруно.
В очередной раз повторив эту фразу, он добился того, что в голове у меня, так сказать, заискрило. Он обратился к Бруно – и этого я уж никак не мог стерпеть.
– Эй, послушай, у меня к тебе дело, я ничего такого не говорил, о чем это ты, а? – бормотал он, еле ворочая пьяным языком. – Послушай, мальчик: «Boogie-woogie…»
– Нет, ты говорил, – возразил Бруно.
И тут Камило протянул к нему руку. Я сказал себе, что это уже предел всему, и с угрозой показал попрошайке открытую ладонь. Он удивленно глянул на мою руку, потом вдруг захохотал, словно ему удалось прочесть свою несчастную судьбу по линиям чужой ладони. Я не сдержался, я сделал шаг вперед и снова замахнулся. Камило отступил и потерял равновесие, потом во весь свой пьяный рост опрокинулся назад, едва не разбив стеклянную дверь парикмахерской. Бруно от неожиданности онемел и окаменел; вполне возможно – подумалось мне в тот миг, – через несколько лет мой сын будет описывать этот эпизод, сидя на диване у психиатра.
Но тут на улицу вышел парикмахер – взглянуть, что происходит; никогда не забуду ошарашенного лица проклятого Гедеса, который увидел распростертого на земле Камило – от удара у того отключились последние мозги, он лежал и в беспамятстве бормотал «boogie-woogie», – и еще он увидел меня с поднятым кулаком и зверским выражением лица. Парикмахер настолько изумился, что ничего не спросил, он просто остолбенел, не поверив собственным глазам, он стоял, схватившись рукой за подбородок, словно думал обо мне в таких приблизительно выражениях: «Черт! Нынче этот тип решил передраться со всей округой».
Сам не знаю, как это получилось, но, возобновив путь домой, поднимаясь по улице Дурбан, круто идущей вверх, и пребывая в самом дурном расположении духа, я задался вопросом: а если в итоге окажется, что сегодняшний день не столь уж и важен, как мне видится? Если, поменяв собственный литературный метод и стиль, я так-таки ничего не переменю в своей жизни, а ведь по сути лишь это имеет значение. И тут же у меня в голове составилась некая теория, которая позволила мне выйти из тупикового состояния; я подумал: а вдруг на самом деле вся эта любовная дилемма нужна мне для того, чтобы чувствовать себя живым и чем-нибудь занять голову, – иными словами, я подумал: а может, все мои любовные метания на самом деле защищают меня от куда более серьезного зла, от зла, на которое пришла пора взглянуть честно, оно сводится к следующему: когда мне придет пора умирать, со мной вместе умрут мои сомнения и борьба с самим собой, и та вечная любовная дилемма, которая разрывает меня на части, и еще со мной вместе умрут – сказал я себе – все до одной мои страсти и склонности, любопытство и тяга к шпионству; иначе говоря, со мной вместе умрет все, а польза от этого будет одна, одно хорошее – с моей смертью мир станет гораздо проще.
Но и эта теория – средство, на которое я уповал, чтобы заглушить тревогу из-за любовной дилеммы, стоявшей передо мной, и это средство на деле, разумеется, было – в чем я тотчас и убедился – куда хуже самой болезни, и тогда я продолжил восхождение по улице Дурбан, и стало мне еще горше, чем прежде.