Выбрать главу

— Товарищ генерал, кушать подано.

Нянечка положила ребенка на подушку рядом с Анфисой. Он орал отчаянно, злобно, без слез. Она совала ему грудь, он не брал, злился, крутил головой, тыкался носом. И вдруг поймал сосок, ухватил, зажевал беззубыми деснами. Пошло молоко. Ребенок глотал усердно, отчетливо.

— Хорошо сосет, — одобрила нянечка. — Активист.

Молоко шло обильно, тугой струей. Ребенок морщился, кашлял, сердился, терял сосок, и опять находил, и опять трудился — глотал, глотал.

Анфиса кормила своего сына. Она вся переливалась в него, в своего хозяина. Никто никогда не был ей таким хозяином, ни Федор, ни Григорий, никто. Только Вадим.

9

Через несколько дней Анфису выписали. Приехала за ней опять Ада Ефимовна, верный товарищ. Чирикала, умилялась, что ребенок очень уж мал. Говорила о святости материнства.

— Я никогда не знала этого счастья. Все для искусства и для фигуры. И что? От искусства оторвана. Фигуру, правда, сохранила, а для чего? Фигура есть, а жизни нет.

«И правда, — подумала Анфиса, — на кой она, фигура, когда жизни нет». А вслух сказала с лицемерием:

— Не жалейте, Ада Ефимовна, еще неизвестно, как у кого судьба обернется.

Вадим орал.

— Красивый ребенок, — сказала Ада, заглянув в щель одеяла. — Оригинальная расцветка. Только почему он кричит? У меня в ушах вроде обморока.

Приехали домой. Дома — одна Капа.

— А ну-ка покажи.

Показала.

— А ну-ка разверни.

Развернула. Вадим копошился и орал, криво суча красными ножками.

— Ничего, ребенок справный, цвет свекольный, — похвалила Капа. — Свекла-то, она лучше, чем репа. Репный ребенок плохо живет. А у твоего — руки-ноги, все на месте. Орет зычно, шумовик. Звуку от него много будет. Я-то ничего, Панька задаст тебе жару за шум.

— Ребенок ведь, понимать надо.

— А я говорю: кошка? Ребенок.

Вадим орал.

— Федору радости, — сказала Капа. — Вернется, а ему суприз — кока с маком.

— Не надо, Капа.

— А я что? Я ничего. Мое дело маленькое. Ты блудила, ты рожала, ты и отвечай.

На столе стоял букет. Анфиса удивилась:

— Откуда?

— Психованная принесла. Нет чтобы полезное что: распашонку, чепчик… Цветы…

Капа так и называла Ольгу Ивановну: психованная. Не любила ее, хоть и пользовалась, когда та платила ей за дежурство. А по-Анфисиному: не любишь — не пользуйся.

К вечеру пришла Ольга Ивановна. Молча поцеловала Анфису, молча оглядела Вадима своими синими, пристальными, в желтых тенях глазами. Дергалось что-то у нее в лице.

— Спасибо, Ольга Ивановна, за цветы.

— Не за что, Анфиса Максимовна. Я же вас люблю.

Хорошо стало Анфисе, что ее кто-то любит.

Одна Панька Зыкова к Анфисе не заглянула. Притворялась, будто ей неинтересно.

Вадим и в самом деле оказался самостоятельным, трудным ребенком. Орал днем, орал ночью почти без перерыва. Рот у него, можно сказать, не закрывался. Положишь — кричит, на руки возьмешь — кричит, стоймя поставишь — опять кричит. Покормишь, насосется — и обратно кричит. Да как! Весь синий становится, до того негодует. Носила в консультацию, сказали: здоров, а почему кричит — неизвестно.

— Вы, мамаша, его не балуйте. Покормите — положите в кроватку. Покричит-покричит и уснет.

Нет, Анфиса так не могла. Кричит — значит, плохо ему, значит, она виновата. Сказать-то ведь не может, бедный, где у него болит.

Анфиса его носила, Анфиса его качала — не помогает. Соску-пустышку даже в рот не берет, выплевывает, будто его оскорбили. Беда! Приспособилась она его вниз головой качать — в таком положении иногда Вадим утихал и засыпал на полчасика. Тут-то бы и ей поспать, а не спится! Только и подремлешь, покуда кормишь. Он сосет, а ты спишь. Лежа Анфиса кормить себе не позволяла, чтобы не придушить ребенка. На стуле кормила, на стуле спала.

— Это он потому орет, что некрещеный, — сказала Капа. — Просит его душенька теплой купели. Окрестишь — сразу будет шелковый. Хочешь, окрещу?

«Может, и впрямь окрестить?» — иногда думала Анфиса, когда совсем становилось невмоготу, но тут же гнала эту мысль как недостойную. Пусть растет как все, советским человеком. А то вырастет, в комсомол вступать, и вдруг дознаются: крещеный. Стыда не оберешься.

Панька Зыкова особо ребенком не интересовалась, и то слава богу. Чтобы ее не дразнить, Анфиса часто кипятила пеленки не в кухне, а у себя в комнате на примусе. Сушила на отоплении. Ничего, приспособилась. Только бы сон. А сна-то и не было. Она до того извелась не спавши, что ходила шатаясь, как пьяница. На ходу засыпала. Идет в кухню и спит, пеленки стирает и спит. Просыпается, когда головой падает чуть не в воду. А пора уже было на работу устраиваться: деньги, какие были, проела и молоко стало убывать. Вадим злился, рвал грудь и еще шибче орал, теперь уж от голода, вполне можно его оправдать. Выписали ему в консультации бутылочки: берис, верис. Он эти берисы-верисы не очень-то признавал, ему грудь подавай, да побольше. Анфиса, что было лишнее, все продала, за нелишнее взялась: туфли, валенки. Оставила самое необходимое, что на себе. Задолжала всем: Ольге Ивановне, Аде Ефимовне, Капе, только у Паньки не просила, до того еще не дошла. Прожила чужие деньги — и опять нет. Хочешь не хочешь — пора на работу.