— Брюки-то Федора он носил? На стенке висят, я в шкафу оставила, в нафталине.
— Про брюки ничего не знаю. Такая хорошенькая парочка. Нужны ему твои брюки, как попу мячик. Одет изящно: галстучек модный, курточка-трофей… А у нее-то по плечам кудри, кудри…
Анфиса не слушала — смотрела на цветы. Были у нее цветы, были… Во всем доме не было лучше. Теперь сохли в горшках одни сухие будылья. И так стало ей жалко цветы, ну жальче всего…
— Обещалась поливать, Капа…
— И верно, не поливала, все некогда. Мой грех. Крутишься-крутишься, из очереди в очередь, да сготовить хоть никакое, да постирать — вот и день прошел. А ночью у меня работа. А ты цветка не жалей, человека надо жалеть, а не цветка.
— Да я ничего.
— Какое ничего, вижу — жалеешь.
— Не жалею я, просто устала.
— Ну отдыхай, Христос с тобою.
Ушла. Анфиса стянула с себя мокрую, жесткую шинель (кажется, поставь ее — так и будет стоять), взялась за кирзовые сапоги, сорок третий размер. Пока их стаскивала, так задохлась, будто дистанцию пробежала. Размотала портянки, присела передохнуть. Большие босые ступни с искривленными пальцами поставила на пол, слегка развела колени и уложила на них попривольнее большой, неудобный в носке живот. В животе загулял-завозился ребенок, выставив вбок что-то острое, не понять — локоть или коленку. Даже из-под гимнастерки было видно, как он угловато выпятился. Анфиса заулыбалась, как всегда, когда сын ее — она знала, что у нее непременно сын будет, — резвился очень уж прытко. Его молчаливая, подвижная, никому не подвластная жизнь ее умиляла: «Наружу просится, деточка моя милая». Ребенок побрыкался-побрыкался, спрятал угловатое внутрь и затих. Анфиса тоже затихла. В дверь постучали — опять Капа.
— Я грю: Фиса, ты мне за хранение кофту зеленую отдай. Тебе ни к чему, а мне в церкву ходить. Я ночи не спала, имение твое сторожила.
— Ладно, отдам.
— Я только по справедливости, мне чужого не надо. Ведро твое в кухне стоит — я в нем и не мою. А Панька Зыкова моет. «Ведро, грит, теперь коммунальное, поскольку владелицу убило». Стыда нет. Разуется, голяшки наружу, зад кверху и моет. В чужом-то ведре…
— Мне не жалко, пускай моет.
— Мужика к себе поселила демобилизованного, для грешной плоти. Живет непрописанный. Утром моется-моется, всю раковину захаркал. В сортире с папироской заседает…
— Мне-то что, пускай заседает.
— Тебе все пускай да пускай. Вот и допускалась.
— Капа…
— Молчу-молчу. Я всегда молчу, никого не обижаю. Со мной по-хорошему — и я по-хорошему. Я помочь хочу, вразумить. Вот сидишь босая, а пол холодный. Долго ли женское воспаление схватить? Обуйся толком, тогда и сиди. Чайку тебе поставить?
— Спасибо, Капа, я сама.
— Больно ты культурная вернулась. Высшее образование. Не навязываюсь. Адью.
Капа вышла. Обиделась. Анфиса, все так же сидя с босыми ногами на голом полу (чем-то приятен был этот холод), задумалась. Давно пора ей было подумать, а в дороге все некогда…
О муже, о Федоре…
До женитьбы работали они с Федором на одном заводе, она кладовщицей, а он лекальщиком. Специальность редкая, дефицитная, Федора на заводе ценили. К тому же он большим ударником был. Познакомились в самодеятельности. Был у них женский хор под названием «Снежинка». Заводоуправление не поскупилось, одело весь хор в белый атлас до полу. Красиво было. Построят хор полукругом — глаза разбегаются, такая белота, такое сверкание. Анфиса в том хоре пела. Голос у нее был сильный, чистый, хоть и толстоват, назывался альт. Руководитель-то альты больше любил, чем сопрано. Сопрано на заводе сколько угодно, а альтов — раз, два и обчелся.
А Федор солистом на гитаре играл. Так и познакомились. Дальше — больше. Стал за ней ухаживать, и сразу видно, что не с глупостями. Потанцевал раза три — падеспань, вальс, польку-кокетку, — а потом прямо и говорит: выходи, мол, за меня замуж. Анфисе Федор ничего, нравился, одно ее смущало, что он моложе ее на год: ей двадцать шесть, ему двадцать пять. А собой он был очень даже взрачный, легок, как перышко, пониже ее и в плечах поуже, а сильный. Волосы рыжеватые, легкие, вились костерчиком. Анфиса подумала и согласилась.
Поженились и стали жить. Комнату дали им от завода хорошую, светлую, двадцать метров. Справляли свадьбу за счет заводоуправления, кричали «горько», все как у людей. Скоро Анфиса бросила работать, потому что расчету не было: зарплата ничтожная, Федор при хорошем уходе втрое принесет. Она хлопотала по хозяйству, чистоту поддерживала на высшем уровне, а еще и времени оставалось, когда все переделает, радио послушать: любила музыку. Придет Федор с завода усталый, помоется, кудри расчешет, а она ему сразу обед на стол. Борщ как огонь, с салом, с перцем. Или же кислые щи на свинине. Федор к мясу-то не очень стремился, больше на горячее налегал. Накушается, оботрет губы и обнимет ее: «Ах ты моя красавица!» Анфиса красавицей не была, но и уродом тоже нельзя назвать: прямая, сильная, статная, коса русая ниже пояса. Любил Федор, когда Анфиса при нем косу распускала, расчесывала.