После ухода конвоира прошло больше минуты, а Иван Федорович еще не начинал допроса. И даже больше. Он не достал бланк протокола допроса. На столе, покрытом листом толстого стекла, не было ни одной бумажки. Голубкин просто рассматривал Сивоконя открытым и, пожалуй, даже сочувствующим взглядом.
Сивоконю стало не по себе. Если бы этот моложавый, но уже сильно поседевший человек начал кричать на него, даже ударил бы, Сивоконь воспринял бы это, как должное. Ему было бы все понятно. Он тоже мог бы кричать, ругаться, огрызаться, по-волчьи, до последней степени измотать себя и в конце концов бросить в лицо не менее измотанному противнику яростное: «Хоть расстреляй, сволочь, ничего не скажу!»
— Ответьте мне, Иван Иванович, на один вопрос, — вдруг самым спокойным тоном, словно разговор шел об обычном личном деле, заговорил Голубкин. Сивоконю показалось, что он ослышался. Крупный начальник из уголовки — а об этом Сивоконь догадался по обстановке кабинета — назвал его не по кличке и даже не по фамилии, а по имени, данному Сивоконю при рождении. Сам Сивоконь уже стал забывать это свое настоящее имя. — Только прошу вас, ответьте откровенно, — продолжал Голубкин, — почему вы, вместо того чтобы доставлять себе и людям радость, нарочно ломаете себе жизнь?
«С морали начинает, — сразу определил Сивоконь, — жалостными разговорами купить хочет».
Он шмыгнул носом и мрачно уставился на Голубкина маленькими злыми глазками. Упершись длинными, мосластыми руками в колени, он приготовился слушать долгую и нудную нотацию, с которой, по мнению Сивоконя, привык начинать допросы этот начальник.
Сейчас он начинает говорить, что такой сильный человек, как Сивоконь, мог бы работать на любом производстве, зарабатывать большие деньги и жить припеваючи. Сивоконь уж много раз слышал такие рассуждения. Один раз он даже вступил по этому вопросу в разговоры со следователем, ведшим допрос, доказав ему, что деньги, из-за которых он должен трудиться целый месяц на производстве, можно легко заработать за одну удачную ночь и после этого действительно жить припеваючи. Следователь терпеливо выслушал доводы Сивоконя и весьма скрупулезно записал их в протокол. А потом, на суде, прокурор, козыряя этим местом протокола, наголову разбил защитника, и суд, по выражению Сивоконя, «припаял лишний пяток сроку».
Но Голубкин, не обратив внимания на впечатление, произведенное его словами на Сивоконя, продолжал:
— Ведь если люди, презирающие вас, люди знающие, что вы бандит, что справедливее всего вас было бы расстрелять, и вот эти люди заслушиваются вашими песнями, целые ночи просиживают с вами за бутылкой водки, чтобы послушать, как вы поете, значит, у вас действительно талант, способный покорять людей. А что вы с ним делаете?
Сивоконь почернел. В его маленьких кабаньих глазках мелькнула растерянность. Он не ожидал удара с этой стороны, со стороны, которая, казалось бы, никак не могла интересовать следователей из уголовки.
— Я вас, Иван Иванович, спрашиваю не в порядке допроса, не как начальник уголовного розыска, а просто как человек, любящий пение, музыку. Зачем вы губите свой талант?
— Был у меня талант, — криво усмехнулся Сивоконь, и его тяжелый, как задник стоптанного сапога, подбородок вдруг мелко задрожал.
— Почему «был»? Ведь сейчас вы, можно сказать, в самом…
— Эх, ничего ты не понимаешь, начальник, — грубо перебил Голубкина Сивоконь. — Вот послушай… Можно?
— Конечно, можно.
Сивоконь встал и отошел за спинку стула. Неуклюжий, сутулый, он стоял сколько мог прямо на своих кривых в виде буквы «О» ногах, крепко, почти судорожно охватив спинку стула короткими, цепкими пальцами с траурными полосками грязи под ногтями. Его маленькие, сейчас ставшие осмысленными и строгими, глаза, были устремлены в угол выше головы сидевшего за столом Голубкина.
Неожиданно, почти неуместно в напряженной тишине кабинета, прозвучал негромкий, но чистый, как звон горного ручья, голос. Начавшись высоким тоскующим звуком, он постепенно креп, переходя в призыв и страстную мольбу, исторгнутую из самой глубины тоскующего человеческого сердца. И вдруг без перерыва на одном выдохе, Сивоконь перешел от этой песни без слов, к песне, слова которой говорили о том, что было высказано в первом, идущем от сердца звуке. Сивоконь запел арию Ионтека.
Голубкин с удивлением смотрел на Сивоконя. Он слыхал о том, что Сивоконь хорошо поет, но то, что пи слышал сейчас, было до изумления неправдоподобно. Перед ним стоял обезьяноподобный человек, почти троглодит, и пел арию, которая по плечу только первоклассным мастерам вокального искусства. И пел отлично.
Велика всепобеждающая сила искусства. Голубкин, слушая волшебные переливы могучего голоса, думал о том, что надо будет завтра же поехать в Центральный Комитет партии, в Верховный Совет республики, возбудить ходатайство о полном прекращении дела и передать этот феномен в руки самых опытных профессоров консерватории. Ведь не из камня же душа у этого троглодита. Поймет же он… Голубкин усмехнулся про себя, представив, как изумлены сейчас все находящиеся в помещении управления. В кабинете начальника уголовного розыска арестованный бандит поет оперную арию. Осторожно Голубкин снял трубки своих телефонов. В кабинет, конечно, не войдут, а позвонить, чтобы узнать, и чем дело, могут. Позвонят и собьют певца, нарушат властное очарование мелодии.
И Сивоконь пел, позабыв, где он и что он. Да и внешне он, казалось, стал менее уродлив и туп. Глаза уже не сверкали злобными огоньками. Высоко поднятая голова сделала незаметной сутуловатость. Только пальцы рук, крепко сжимавших спинку стула, стали совсем белыми от напряжения.
Но вдруг в самом патетическом месте арии что-то произошло. В свободно лившийся человеческий голос вторгся отвратительный, хрипящий, скрежещущий, как железо, звук. И Сивоконь сразу потух. Он оборвал арию на полуслове и, гневно махнув рукой, тяжело опустился на стул.
— Все! Отпелся, — криво улыбнулся он. В глазах Сивоконя еще не потух вдохновенный огонек, делавший его мягче, человечнее, и он после короткой паузы проговорил торопливо, словно боясь, что его перебьют: — А ведь мог… Лучше, чем сейчас мог. Для театра мордой не вышел, по радио бы пел. Чтоб не видели люди, какой я есть, а только голос слышали. Эх!.. Да что теперь… — и он снова, уже безнадежно, махнул рукой.
— Что нужно для того, чтобы восстановить голос? — деловито, но с участием спросил Голубкин. — Операция? Лечение? Тренировка?
И матерый уголовник, давно отвыкший говорить с людьми по душам, ответил просто, по- человечески:
— Ничего не поможет. И сам пробовал и, когда в лагере сидел, начальство интересовалось. К профессорам возили. Амба! Только по пьянке простые песни петь могу, и то не на полный голос, а так, на четвертиночку
— Как же это у вас получилось?
— Долго рассказывать, начальник. Да и кому это нужно, кроме меня? Мне бы вот добраться до одного гада. Он в этом деле интерес имеет.
— До Каракурта! — подсказал Голубкин. Сивоконь поджал губы и исподлобья, настороженно, и в то же время с удивлением взглянул на собеседника.
— Это еще никому неизвестно, — проговорил он.
— Мне известно. Только вот непонятно одно. Зачем вам надо было писать анонимное письмо о намерении Каракурта ограбить Ювелирторг? Ведь вы были уже амнистированы, жили на свободе. Могли бы просто прийти и рассказать.
— Ничего ты не понимаешь, начальник, хоть и умеешь брать людей под жабры.
— Расскажите, пойму.
Наступила долгая пауза. Сивоконь то с интересом рассматривал пол, словно впервые увидел его, то кидал на Голубкина пристальный, подозрительный взгляд. Про себя полковник отметил, что прежняя злость и настороженность в этом взгляде уже отсутствовали. Сивоконь молча полез в карман и вытащил пачку «Беломорканала». Но она была пуста. Смяв, Сивоконь снова засунул ее в карман. Голубкин молча протянул ему открытую пачку «Казбека». Сивоконь взял папироску, закурил и, набрав полные легкие табачного дыма, медленно выпустил его через нос. «Приценивается, — подумал Голубкин, стоит ли мне рассказывать. Из такого черта, сколько ни жми, силой ничего не выжмешь, если сам рассказать не захочет».