Выбрать главу

Чопорно присев на самый краешек стула, словно подчеркивая, что визит будет непродолжительным, она, казалось, чего-то выжидала или чего-то опасалась — шагов на лестнице, какого-то внезапного вторжения; по всему было видно, что она чего-то ждет — ждет и боится. Но при этом не испытывает ни малейшего стеснения. И вот так же, без всякого стеснения, она заявила мне, что хочет, чтобы я знала, зачем она сюда пришла — она ждет ребенка. «So you see»[24]. Нет, я все еще не понимала. Она решила, вероятно, что я издеваюсь над ней, и начала уже сердиться. И тут я внезапно поняла, что это касается и меня… Тебя и меня… Я хотела что-то сказать, но не смогла выдавить ни звука.

Я видела, как она приблизилась к моему столу, слышала, как она кричала. Я услышала ее испуганный крик где-то совсем рядом, потом она попятилась, отступила к двери, но это уже было где-то далеко-далеко… Все вдруг страшно отдалилось от меня… Странно, но я почему-то пыталась задержать ее. После ее ухода я остановила маятник часов и сбежала… Сбежала.

А меня моя мать произвела на свет у речки в Митидже одна, без посторонней помощи. Это произошло, когда она стирала белье. Стирка была для нее радостью, и она не позволяла стирать ни одной из арабских служанок. Ей нравился шум воды, или, как она говорила, песнь воды, темной и блестящей, несущейся потоком по белой гальке. И потом, она любила чистое белье. Это был единственный порок, вернее, единственное настоящее удовольствие в жизни моей матери, у которой их было так мало. Речка, точнее, маленький ручеек пересекал нашу плантацию, он почти полностью пересыхал большую часть года, лишь кое-где в небольших впадинах среди олеандров и гальки оставались озерки прозрачной воды. Если я не ошибаюсь, ручей назывался Уэд Эль Аллеуг, если я не путаю его с каким-то другим ручьем, в каких-нибудь иных краях…

Мать перегрызла пуповину зубами, перевязала ее как смогла и обождала, пока утихнет боль! Однако возвращаться домой ей пришлось дольше обычного, потому что нести ребенка на руках было труднее, чем в животе. Она несла меня, завернув в салфетку, а мокрое белье — в корзине на голове. Мне очень дорога эта история моего рождения. С тех пор как однажды мать рассказала ее мне, она превратилась для меня почти в легенду. «Но почему вы не оставили белье у реки, матушка?» — «Да ведь, в конце концов, тяжесть была все та же». Я приставала к матери: «А потом? Расскажите, что было потом». Мой отец, тогда уже старый — по возрасту он годился мне скорее в дедушки, — сидел на веранде, и мать развернула перед ним салфетку… «Погодите, матушка, не спешите. А где вы оставили корзину? Или она все еще была у вас на голове?» — «Кажется, кто-то помог мне ее снять, вероятно, одна из женщин взяла ее у меня…» — «А что вы тогда сказали?» — «Я сразу же объявила, что это девочка». — «Сразу?» — «Да. И твой отец даже не взглянул на тебя…» — «Но вы сказали ему об этом еще до того, как развернули салфетку?» — «Не все ли равно, — отвечала мать. — Он даже не посмотрел на тебя, даже не подошел посмотреть. Он не желал тебя видеть. «Жаль, — только сказал он, — очень жаль…» — «И что же дальше?» — «Он погрозил своей тростью…» Моя мать так никогда и не смогла объяснить мне, относился ли этот жест к ней или к новорожденной, которую он требовал немедленно убрать с глаз долой, или же он грозил арабам, которые пришли к нам, узнав про новость, и уселись возле отца на корточках. Я сама потом не раз видела, как он отгонял арабов таким способом — грозя им издали тростью. А когда отец сердился или просто был в плохом настроении, он кричал: «Да расступитесь вы, воздуха дайте, воздуха!» Итак, ему пришлось навсегда расстаться со своей мечтой о Сен-Сире, о плюмажах и звездах, отказаться от блестящего будущего, которое он прочил своему сыну, своему наследнику — ведь сын должен был носить имя деда — Арно. Моя мать призналась мне, что прошло целых три дня, прежде чем мне выбрали имя, отец лишь отрицательно качал головой на все предложения растерявшейся, не знавшей, что придумать матери, сгоравшей от стыда, оттого что она произвела на свет девочку. «Я думала, — добавляла моя мать, — что он хотел бы назвать тебя «никто». Никак не называть. Просто «она». Именно так он говорил о тебе, если нельзя было обойтись без упоминания твоего имени, — «она». Но в конце концов надо же было что-то выбрать, и мать назвала меня Фабулой по имени своей матери — итальянки. Арабы очень скоро превратили его в Фабию. А мне очень нравится это имя. Фабула. Немного похоже на «фаблио». Фаблио — басня, легенда…

вернуться

24

Итак, вы понимаете (англ.).