В наступавшей темноте внезапно раздался знакомый голос, такой родной голос моей юности… Венсан… Вероятно, он решил, что я плачу от радости, от того, что вновь нашла его. Он сжимал мою руку и кричал на всю улицу: «Знаешь, я искал тебя повсюду! Как только вернулся, сразу же стал разыскивать!» А я все эти годы даже не вспоминала о нем… «Ты знаешь, я был в Бухенвальде». Голос Венсана был похож на голос ребенка, которому причинили боль. Я пыталась сказать ему что-то. Но только без конца вытирала нос платком и плакала, а он все так же громко повторял мое имя. И сгущавшаяся темнота вдруг озарилась светом — светом наших утренних прогулок в Люксембургском саду, светом тех лет, когда мы были неразлучны. «Это ты, ты!» — говорил Венсан. А я все порывалась сказать ему… Мне столько нужно было сказать ему… На улице уже наступила полная темнота. Год в Бухенвальде… «Это ты, ты, Фабия!» — повторял он. А мне так хотелось ему сказать… Его глаза тоже стали влажными, и голос был нежный, теплый… Оказывается, и Венсан тоже может быть слабым… «Ты носишь очки?» — вдруг спросила я. Это было все, что я ему сказала, больше у меня не нашлось слов. И, оставив его стоять с распростертыми объятиями, я бросилась бежать.
Очаровательная англичанка Белла — я не забыла ни ее имени, которое так шло к ее коротким белокурым вьющимся волосам со светлыми, почти белыми прядями, ни этой прически под пастушка, наполовину закрывающей выпуклый, детский лоб, ни этого лица с легкими веснушками, — очаровательная Белла исчезла. Куда она уехала? В какую страну? А может, осталась жить в Париже? Мне хотелось бы увидеть ее еще раз, узнать, что с ней стало, изменилось ли с годами это красивое лицо? Может, наконец появилась тень в ее глазах цвета драгоценного металла? Или жизнь так и не оставила в них следа? Я не забыла то мартовское утро, когда она внезапно появилась и так же внезапно исчезла, — то утро, когда солнце наконец показалось над Парижем после стольких месяцев дождя. Я села к столу, и мои «пузыри» начали принимать необычные, причудливые формы. Я писала всюду: «Она плакала… плакала… плакала…» Я писала бог знает что, не думая ни о рассказе, ни о картинках, я все еще видела перед собой Беллу, слышала ее звонок, ее голос, произносивший: «You see». Дрожащая рука не слушалась меня. И рядом не было никого. Никого! Только мерно качался маятник часов. «Трах! Бах! Бух! Шлеп!» — мои «пузыри» лопались где попало и как попало. На бумаге возникали напряженные лица, застывшие, круглые, черные, как фишки лото, глаза, уставившиеся на меня… Белла, благовоспитанная Белла оставила меня одну с моими «пузырями». И я должна была одна продолжать эту историю.
В течение двух или трех дней я не могла работать, я не могла видеть свои «фуметти». Матье ничего не понимал. Я запаздывала, заказчики торопили меня. «Ну послушай, это же совсем нетрудно, — говорил Матье, — рисуй что придется». Я снова взялась за работу, но все валилось у меня из рук, и я по-прежнему не успевала… Матье знал, что я могу, весело напевая, работать целыми днями и делаю рисунки очень быстро. Теперь же он ничего не мог понять… Все валилось у меня из рук, решительно все. Надо, видимо, отказаться от всей этой чепухи. Я утратила не только привычный ритм, но, наверное, и свой стиль, свою манеру. Матье испугался, что я брошу «фуметти». И это тогда, когда я стала зарабатывать очень хорошо! Я помню, как получила свои первые деньги. Я тогда сразу же подумала о нем и купила ему часы — правда, не золотые — и трубку, настоящую пенковую трубку фирмы Гермес, отделанную кожей. Он оставил ее на капоте машины Патрика, когда они остановились у бензоколонки, а по возвращении из поездки в Таормину у него не оказалось и часов.