Грегуар рассматривал церковь. Спокойно, не спеша читал надписи на стенах. «Мир Божий». «Агнец Божий, берущий на себя грех мира». «В доме Отца моего». Каждая из них будила у меня детские воспоминания. Для Грегуара же все это было откровением. Я прекрасно понимала, что он попал в католическую церковь впервые. Я же чувствовала себя в ней как дома. Он рассматривал все вокруг и читал изречения на стенах спокойно, бесстрастно. «Блаженны страждущие, ибо утешатся». Я следила за его взглядом и вместе с ним читала строки, обращенные к оскорбленным, униженным, преследуемым. И думала, что надо сказать ему все именно сейчас, здесь. Грегуар уже, видимо, читал надпись внизу колонны: «Ибо их есть царствие небесное». Я больше не могла… Не могла выносить леденящего холода церкви, ее камней, не могла смотреть на Грегуара, который молча, без слез и без злобы читал слова Евангелия. Я взяла его за локоть. Хотела сказать… но глаза Грегуара остановили меня. Пламя свечей, горевших перед святым Антуаном, плясало в его черных глазах. Это был единственный признак жизни на его детском, совсем еще сонном лице. Очевидно, надо было начать издалека, заговорить о чем-то другом… Я вытащила платок и вытерла нос. Пора… Я снова взяла его за локоть. Чем дальше я оттягивала разговор, тем труднее его было начать. А ведь Грегуара надо как-то подготовить, найти какие-то слова… Я уже столько раз обдумывала, что ему надо сказать и чего не следует говорить… А теперь вдруг все позабыла, и слова не шли у меня с языка, и я только крепче сжимала его локоть. Грегуар смотрел на меня молча, засунув руки в карманы. И я стала рассказывать ему все подряд… «Они даже бабушку…» Он смотрел на меня спокойным, немигающим взором. Точно ему давно уже было известно все это, точно ему обо всем уже кто-то рассказал. Давным-давно… Словно он уже был к этому готов. Я уверена, что он мгновенно понял все, абсолютно все. Понял и, казалось, почувствовал облегчение… Но вдруг он снова весь напрягся и крепко зажмурил глаза. А потом с удивлением, с таким неподдельным удивлением снова принялся читать надписи… Когда же прозвучал колокольчик и бормотание священника стало более отчетливым, Грегуар повернулся к алтарю. Я подумала, что он не понял или не захотел понять меня. Ведь он не задал мне ни единого вопроса… Ему явно хотелось спать, и он, конечно, был поражен всем тем, что видел впервые в жизни. И вдруг я сообразила, что еще не произнесла ни слова, что я рассказывала все это самой себе и ничего еще не сказала Грегуару.
Он продолжал читать, и я читала вместе с ним: «…ибо утешатся»… Я еще крепче схватила его за локоть и собралась наконец с силами… Но в это время на бульваре раздались шаги немцев — они поднимались вверх по бульвару, они шли, как победители, шагали весело и бодро и пели: «Heidi! Heido!»
Они приближались, и их голоса заглушили звон колокольчика, бормотание священника и отчаянное биение моего сердца. Церковь сотрясалась от топота их ног и пения. Они прошли, а я все сжимала руку Грегуара… «…и во веки веков. Аминь».
Я все еще ничего не сказала… А Грегуар стоял рядом, готовясь подставить другую щеку… «Блаженны страждущие…» Больше уже не было сил молчать. Я рассказала ему все. Под взглядом ангела милосердия. У ног того, кто берет на себя грехи мирские и знает, что такое страдания, ибо прошел через это… Я рассказала обо всем. О криках «Heraus!», о том, как они целились из автоматов, обо всем. В окружении святых с их просветленными ликами и всепрощающими взглядами. Здесь было слишком много прекрасных слов, слишком много доброты. А там, за порогом, где звучали песни, отдававшиеся под сводами церкви, — слишком много жестокости. Я рассказала все. Быстро, не переводя дыхания. Рассказала о бабушке, о маленьком брате, о матери, о ее бледном лице, о ее умоляющем взгляде, в котором читались смирение и обреченность. Я не могла ничего утаить, это было сильнее меня. Я перестала плакать, когда он вдруг начал падать, и закричала: «Держись, Грегуар!» Я кричала на всю церковь: «Ой, Грегуар! Ну, держись же!» Но он уже лежал распростертый на полу. Да, конечно, что-то подобное должно было произойти, но не так же, господи, не так!
И тогда священник там, у себя в алтаре, оборачивается и тоже начинает кричать: «Что там такое? Что там происходит?» А сам тем временем спускается по ступеням алтаря. Я не знаю, какую помощь оказать Грегуару, окунаю свои руки в святую воду, чтобы окропить ему лицо, и снова кричу, пытаясь привести его в чувство. Кто знает, может быть, он уже мертв… Священник спешит к нам. «Тихо! Тсс! — произносит он. — Тсс!» Он уже возле нас, стоит рядом — в ризе со звездой, с молитвенно сложенными руками. Край его стихаря из тонких кружев касается лица Грегуара, который лежит в своей длинной шинели посреди церкви. Старухи бормочут молитвы, а священник вдруг говорит, что мы устроили скандал в церкви, что я своими криками помешала, видите ли, службе. Это единственное, что его тревожит. Что здесь делает этот парень? И я сама? Что мы оба делаем здесь, зачем мешаем ему? И старухи тут же завопили хором: «Господи, это в церкви-то…» А Грегуар по-прежнему лежит, распростертый на церковных плитах. «Сколько тебе лет?» — спрашивает меня вдруг священник. Ну какое это может иметь значение?.. «Но скажите же, скажите…» Рыдания не давали мне говорить, я плакала навзрыд и совсем обессилела от слез. Если бы я не была так бедно одета в то утро — в каком-то сиротском тряпье, чуть ли не в лохмотьях, — он не посмел бы говорить мне «ты» и выяснять, сколько мне лет. К тому же я встала слишком рано, собственно, почти совсем не спала в эту страшную ночь и даже не умылась… А ведь я принадлежала к богатой, добропорядочной семье, которая наверняка пришлась бы ему по душе. Еще бы, имение на равнинах Митиджи, воспитание в монастыре — типичная семья во вкусе Маршала! И с Грегуаром он тоже не обошелся бы так и, безусловно, помог бы ему, если бы тот был из хорошей семьи — с улицы Франклин-Жезюи или Станислас, или с улицы Сен-Женевьев, где когда-то учился мой отец.