Бабка Сенькина по отцу была, пожалуй, самым колоритным персонажем из их общей молодости. Звали её Раиса Моисеевна, но родных она заставляла величать себя другим, даденным ей при рождении именем – Ривка-Малка, – что вызывало у мальчишек приступы безудержного смеха в кулак. Сенька, а за ним и Лёшка звали бабушку просто «ба-у-шка», превратившееся в дальнейшем просто в «башка». Разговаривала она в присущей только ей манере – вещала, как пифия, но с различимыми еврейскими интонациями и картавым «р», – и всё больше сентенциями, превращавшимися потом для обеих семей в афоризмы – её цитировали на все случаи жизни. Провоцировать её на всякие «неприличности» было для мальчишек любимым занятием.
– А правда, башка, что евреи все кастрированные? – начинал с невинным видом Сенька, так как только вчера на перемене именно это утверждал главный лоботряс и второгодник из их класса Шурка-Фикса.
– Не кастрированы, дурень, а обрезаны! И это совсем не одно и то же – даст Бог, когда-нибудь сам поймёшь р-разницу, – хитро прищуривалась башка.
– А зачем их обрезают? – вступал Лёшка.
Ривка-Малка на мгновение задумывалась, отряхивала мучные руки о фартук и задумчиво переводила взгляд куда-то вверх:
– Ну во-первых, как говорит наш раввин, это красиво…
Подзатыльников от неё перепадало мальчишкам больше, чем от остальных родственников, вместе взятых. Те, и с одной, и с другой стороны, были постоянно заняты – работали, торчали в бесконечных командировках, – на детей оставались только выходные. В такие дни обеими семьями шли гулять в парк, закармливали мальчишек мороженым, отпускали кататься на аттракционах. А Ривка-Малка за это время умудрялась приготовить на всю ораву обед – супчик куриный с домашней лапшой, селёдочку под шубой и обязательно какой-нибудь сладкий пирог, с курагой, например.
Говорят, что ностальгия в большой степени держится на воспоминаниях о еде, которую ты любил в детстве, о запахах, витающих над тарелкой с твоим любимым супчиком с клёцками или жарким с хрустящей картошечкой и соусом, который потом можно собрать румяной корочкой хлеба. А какую ностальгию вызывало так называемое кусочничество, то есть поедание во дворе хлеба с маслом, посыпанного сахаром, когда у всей остальной ребятни текли слюнки, независимо от того, были они сыты или голодны, – этакий коллективный сеанс кулинарного гипноза.
И потом, за обедом, когда оба семейства обменивались мнениями о происходящем в стране, используя для этого, как было принято, эзопов язык, бабка «лепила» всё, что думала, прямым текстом, заявляя, что сейчас не 37-й, рябой сдох и рот ей никто не заткнёт, всё равно во дворе её считают «сбрендившей жидовкой», и она намерена воспользоваться этой репутацией на все сто. Родители делано закатывали глаза к потолку, втайне получая огромное удовольствие от её язвительных комментариев, и умоляли детей не слушать, а главное, не повторять этой «антисоветчины» в школе.
Собственному сыну, то бишь Сенькиному отцу, очень любила вопросики задавать: «Ты уверен, что ты именно ЧЛЕН этой партии? А может, женский орган? Тоже хор-р-оший, только применение другое. Пассивное».
Когда Лёшке с Сенькой было лет по тринадцать-четырнадцать и к ночным поллюциям прибавились утренние неожиданные эрекции, которыми они гордились, принимая их за признак мужества, всевидящая бабка сказала им как-то, вроде невзначай, что, мол, не всё то солнце, что по утрам встаёт. Эти слова стали впоследствии их любимым паролем.
Несмотря на полную несхожесть натур, мальчишки друг друга обожали, и каждый знал про другого практически всё. Такие дружбы – с детства и на всю жизнь – настоящий подарок судьбы, поважнее всех любовей будут.
Похоже, Сенька в его смерть до сих пор не верит. В сторону гроба смотреть боится – уставился сухими глазами в пространство, только кадык на тонкой шее судорожно подёргивается.
Вон к нему подошёл распорядитель, просит сказать последнее слово. Как самого близкого друга. Тот не понимает, чего от него хотят. Распорядитель берёт его за локоть и подводит к возвышению, на котором стоит гроб.
Сенька, неловко взобравшись на посмертный пьедестал, застывает на какое-то время в прострации, потом неуверенно косится на уложенного в последнюю колыбель закадычного дружка.
Лёшка лежит, профессионально намакияженный ловкими руками гримёра, расчёсанный, с идеальным пробором, но всё с той же ухмылкой на подкрашенных губах, не поддавшейся никаким усилиям дорогостоящего специалиста.
На Сенькином лице выражение испуганной растерянности сочеталось с гримасой боли – ему никак не удавалось совместить это неподвижное чужое тело с образом своего неугомонного дружка. Это-то детское выражение на конопатой физиономии Семёна и спровоцировало покойного на последнюю, уже потустороннюю шутку, и он, несмотря на все запреты, не смог удержаться – щекотнул Сеньке крошечную, но очень важную зону в мозгу, в левом полушарии, отвечающую за воображение. А дальше уж всё покатилось само собой…