Выбрать главу
* * *

Две фотографии в одинаковых рамках. На одной из них — мужчина, высокий лоб которого стал еще шире и выше с возрастом. У него седые волосы, черные брови, выпуклые близорукие глаза — полускрытые очками, они о чем-то мечтают. Нос довольно мясистый, пышные усы, округлый подбородок опирается о жесткий пристяжной воротничок, стянутый, по старой моде, широкой лентой галстука. На другой фотографии — очень красивая женщина; крепкая колонна шеи выступает из выреза воздушного вечернего платья, ожерелье крупного жемчуга, собранное в узел, ниспадает на грудь. В овале лица, в больших глазах, на неулыбающихся губах застыло детское недоумение. Такими были мои родители в ту пору, когда я родилась; отцу исполнилось пятьдесят лет, матери — тридцать пять.

Вижу отца на дрожках, собравшегося ехать в поле, или верхом на старом, но все еще резвом Короле: он был ловким наездником, хотя в остальном совершенно чужд был воинственности. Вижу, как он в белой русской рубахе, с блестящим от пота лицом, широкими размашистыми движениями косит траву на поляне в лесу, посаженном им самим в молодые годы. Или еще, как он идет с птичьего двора в забрызганных грязью сапогах, а его очки сверкают на солнце. Отец вспыльчив, но отходчив. Вот он обрушивает громы и молнии на рабочего или крестьянина за какую-то провинность — это мог быть и серьезный проступок: например, кража; виновный, стоя в прихожей при Красном крыльце, теребит в руках шапку в ожидании, пока гроза утихнет, а иногда осмеливается выдвигать оправдания (всегда действующие безотказно) насчет жены и детей и лукавого, искусителя добрых людей… И вдруг возмущение отца проходит, в его голосе слышно сожаление о том, что он поддался гневу.

— Ну да что, ну что уж? Ладно, ладно, ободрись! Знаю сам, как это бывает: не совладаешь с собой. В другой раз смотри! Понял?

Воспитанный немецкими и французскими гувернерами, изучавший математику в Дерптском и Гейдельбергском университетах, прекрасно знакомый с Западной Европой, которую объездил в молодости, мой отец разделял, не впадая в крайности, взгляды славянофилов и сочетал приверженность монархии с либерализмом, укорененным в его христианских убеждениях.

Иногда мать посылала меня разбудить отца, отдыхавшего после обеда. Он спал на диване в своем кабинете, прикрыв лицо носовым платком от мух, одолевавших нас летом. Я звала: «папа», — и его рука, отстраняя платок, нащупывала на стуле рядом с диваном очки или конфетку, которую он протягивал мне. Отец не курил и не пил, но питал слабость к сладкому. Его письменный стол, казавшийся мне огромным, был завален толстыми книгами счетов, рукописными листами антологии «Что нужно знать каждому в России», предназначенной для народного просвещения (в эмиграции брат обнаружит один ее экземпляр в хельсинкской библиотеке и переиздаст отрывки из нее для детей изгнанников), и листками с математическими задачами, которые он решал ради развлечения, а также грудами каталогов сельскохозяйственной техники, присланных из всех стран.

Эти машины, новейшие и самые совершенные, за большие деньги выписываемые из Германии или Соединенных Штатов, в руках доморощенных механиков вскоре безнадежно ломались и, убранные в сарай, становились вещественным доказательством неудачи отцовских попыток модернизировать сельское хозяйство.

Думая теперь о моем отце, я прихожу к мысли, что он был именно тем, кем хотел и не сумел стать Толстой. То, что писатель вывел из теории и потому превратил в игру, было естественно присуще моему отцу. Не нуждаясь в «опрощении», он был близок к народу. Кроме моей матери — единственной любви в его жизни, любил он только землю и тех, кто отдает ей свой труд. Если отцу случалось косить сено, он делал это потому, что ему нравилось косить, а не для того чтобы придать «смысл жизни». Вместо пиджака он надевал русскую рубаху, считая ее более удобной в сильную жару, а вовсе не намереваясь совершить тем самым символический жест. Будучи глубоко верующим, он никого не заставлял поститься в положенные дни или сопровождать его на службу. Непритязательно одетый, не требовавший к себе особого почтения, неприхотливый, он не стыдился своего княжеского происхождения (тогда как Толстой запрещал называть себя графом), полагая, что все врожденные преимущества: титул, богатство, красота, ум — лишь отягощают их обладателя большей ответственностью.